Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв.: Л. Толстой, И.Бунин. Г. Иванов и др. - Вячеслав Гречнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это, пожалуй, главное, что существенным образом отличало их позиции: одному, М. Горькому, было «присуще чувство уверенности», он верил, что «на Земле мы могли бы устроиться очень удобно, весело и празднично, если б научились более внимательно относиться друг к другу и поняли, что самое удивительное, самое величественное в мире — Человек» [181]. А другой, Л. Андреев, понимал, что все человечестве надежды на счастье призрачны и несостоятельны: ведь Земля — часть вселенной, а в ней всегда неблагополучно. По словам астронома Герновского из пьесы «К звездам», «в мире каждую секунду умирает по человеку, а во всей вселенной, вероятно, каждую секунду рушится целый мир» [182].
По природе своей и характеру Андреев и мечтать не мог о том, чтобы устроиться «удобно, весело и празднично», ибо, как он говорил о себе, «нет предела моим желаниям, и быть Толстым для меня мало, и даже Богом для меня быть мало — потому что, ставши Богом, я начну завидовать черту». И далее, явно имея в виду оптимизм жизнеустройства по Горькому, продолжал: «Живу я сейчас мило, благородно, трезвенно, сыто, почетно… и мысли у меня благородные — все о свободе и любви, и желания у меня чистые… — а минутами до остервенения жаль бывает того времени, когда и одиночество, и голод и вражда, и пустыня, и черные провалы пьянства, и сатанинская гордость под плевками, и гордые великолепные надежды на престоле отчаяния» [183].
Да, Андреев был один из самых душевно неустроенных, неблагополучных писателей, из тех, кто предпочтение отдавал постановке вопросов, а не решению их, отрицанию и разрушению, а не созиданию. В письме к В. Вересаеву он спрашивал: «До каких неведомых и страшных границ дойдет мое отрицание? Вечное “нет" — сменится
ли оно хоть каким-нибудь „да”! И правда ли, что „бунтом жить нельзя"?.. Смысл, смысл жизни — где он? Бога я не прийму… Человек? Конечно, и красиво, и гордо, и внушительно, — но конец где? Стремление ради стремления — так ведь это верхом можно поездить для верховой езды, а искать, страдать для искания и страдания, без надежды на ответ, на завершение, нелепо. А ответа нет, всякий ответ ложь. Остается бунтовать — пока бунтуется…» [184].
Из сказанного очевидно, что имел в виду Андреев, когда говорил Горькому: «Безумный, который стучит, это — я, а деятельный Егор — ты». Особенно напрасной и бесцельной тратой писательских и человеческих сил представлялось Горькому напряженное внимание Андреева к проблеме смерти. Андреев соглашался с тем, что заглянуть по ту сторону он, конечно, не сможет, а, следовательно, и сказать нечто поразительно новое не сумеет, но и делать вид, что этой проблемы не существует, он тоже не мог. В одну из встреч, когда они спорили и Горький вновь и вновь пытался убедить своего собеседника не ходить «по той тропинке, которая повисла (…) над пропастью, куда, заглядывая, зрение разума угасает», Андреев «торопливо, возмущенно, задыхаясь, говорил: „Это, брат, трусость — закрыть книгу, не дочитав ее до конца!"» [185].
По словам Шопенгауэра, влияние которого весьма заметно в творчестве Андреева вообще и в рассказе «Призраки» в особенности, «от ночи бессознательности пробудившись к жизни, воля видит себя индивидуумом в каком-то бесконечном мире, среди бесчисленных индивидуумов, которые все к чему-то стремятся, страдают, блуждают (…) Нет в мире такого удовлетворения, которое могло бы утишить ее порывы (…) заполнить бездонную пропасть ее сердца (…) Все в жизни говорит нам, что человеку суждено познать в земном счастии нечто обманчивое, простую иллюзию» [186].
«Безумный, который стучит» и «деятельный Егор», как и, пожалуй, Горький с Андреевым, слушали друг друга и явно не слышали. У каждого из них было свое представление о себе и мире, свой угол зрения и соответствующие оценка и отношение ко всему, с кем и с чем приходится иметь дело. Безумная идея, овладевшая «стучащим», сделала его абсолютно равнодушным ко всему на свете: он забыл, что есть небо, не видит сад, больницу и больных. А вот Егор Тимофеевич вполне включен в окружающую жизнь, более чем активно участвует в ней, но видит и воспринимает ее с позиции своих представлений человека «могущественного», Благодетеля и святого, он убежден, что все должны уважать его и любить; в частности, Егор Тимофеевич не сомневается, что в него влюблена фельдшерица Мария Астафьевна и он, «хотя сам не мог отвечать на любовь, высоко ценил ее расположение и усиленно старался не скомпрометировать ее какой-нибудь неосторожностью. В его представлении она была героиней долга, бросившей аристократическую семью, чтобы ухаживать за больными, – у фельдшерицы семьи не было, она была из покидышей, светлой личностью и красавицей… И держался он с нею особенно, кланялся очень низко, водил ее под руку к столу и посылал летом цветы, но наедине оставаться с нею избегал, из опасения поставить ее в неловкое положение» (С. 81 —82).
Глубоко заблуждался Егор Тимофеевич не только в части семейного положения Марии Астафьевны, но и в том, что она любила его: он для нее обычный пациент, а влюблена она была, сильно и безответно, в доктора больницы Шевырева. Однако переубедить Егора Тимофеевича не смогли бы никакие факты и доводы, он не только верит в свою «правду», но и соответствующим образом выстраивает свое поведение и поступки.
К центральным персонажам рассказа «Призраки» следует отнести и Петрова, у которого также свои представления о мире и суждения о нем, своя навязчивая идея, своего рода призма, дающая окраску всем его мыслям, чувствам и восприятиям. Петров, как и тот больной, что стучит, всегда держался в стороне от других, «так как боялся внезапного нападения, и летом держал в кармане камень, а зимою – кусок льда (…) У него были враги, которые поклялись погубить его. Они печатали о нем в газетах (…) гонялись за ним по всему городу на пыхтящих автомобилях и по ночам подстерегали его за всеми дверьми (…) Они подкупили братьев Петрова и мать его, старушку, и та ежедневно отравляла его пищу, так что он чуть не умер с голоду» (С. 78, 83).
Вполне понятно, что Петров никому не верит, ко всем и всему относится с подозрением и отзывы о людях всегда у него негативны, а то и враждебны. Доктора Шевырева, человека доброго, благородного и своего рода подвижника, если иметь в виду его отношение к больным и больнице, Петров называет эгоистом, пьяницей и развратником и убежден, что лечебницу тот устроил «только для того, чтобы обирать дураков» (С. 83). Весьма невысокого мнения он и о фельдшерице. Если Егор Тимофеевич считал ее «героиней долга», «светлой личностью и красавицей», то Петров уверял, что, «как все женщины, она развратна, лжива, не способна к истинной любви». По его словам, у нее «был от сторожа ребенок, и она убила его, удушила подушкою и ночью закопала в лесу». Разумеется, ничего подобного Мария Астафьевна не совершала, но Петров, как и Егор Тимофеевич, крепко держится за свою «правду» и стремится отстаивать ее, в частности, он готов показать то место, где зарыт этот «задушенный» ребенок…
У Анфисы Андреевны, «пожилой сорокалетней девушки» своя идея, которая подчинила ее и стала для нее единственной реальностью. В пору ее нормальной жизни, когда она служила экономкой у своей дальней родственницы, ей пришлось спать на детской кровати, на которой она не могла вытянуть ноги. «И когда она сошла с ума, ей стало казаться, что ноги согнулись у нее навсегда и она не может на них ходить. И постоянно ее мучила мысль, что после смерти ей купят очень короткий гроб, в котором нельзя будет протянуть ног» (С. 77—78).
Понятно, что у нее лишь одна тема для общения, и собеседником ее может быть только доктор Шевырев, которому она, впрочем, как и Петров, не доверяет, да еще — Егор Тимофеевич. Ему она сообщает, имея в виду доктора: «Они на то и поставлены, чтобы говорить нам неправду. А вы — дело другое, вы свой человек. Да и дело-то в пустяках: длинный гроб будет стоить на три рубля дороже короткого… Главное, чтобы кто-нибудь позаботился. Вы обещаете?» (С. 78).
Итак, каждый из названных трех персонажей слишком сильно увлечен своей идеей, чтобы слушать и слышать кого бы то ни было чтобы принимать деятельное участие в жизни лечебницы. А жизнь здесь идет, на взгляд не очень внимательный, весьма близкая к нормальной: «Зимою больные сами устраивали каток, катались на коньках и на лыжах, а весною и летом занимались огородом и цветами и были похожи на самых обыкновенных здоровых людей» (С. 77) В отличие от этих троих они много и охотно говорят и общаются друг с другом, но это общение также не способно сблизить их, установить взаимопонимание. И причина здесь та же: «Больные охотно и много разговаривали, но после первых же слов переставали слушать друг друга и говорили только свое. И от этого беседа их никогда не утрачивала жгучего интереса. И каждый день то возле одного, то возле другого сидел доктор Шевырев и внимательно слушал, и казалось, что сам он много говорит, но на самом деле он постоянно молчал» (С. 79).