Дервиш и смерть - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знал, как она родилась, когда усилилась, ей не нужно было никаких причин. Она сама стала причиной и самоцелью. Но я не хотел забывать начало, чтоб она не утратила силу и жар. Чтоб она не пренебрегла теми, кому всем должна, и не стала принадлежать любому. Пусть она останется им верна.
Снова отправился я к Абдулле-эфенди, шейху Синановой текии, и попросил его помочь мне разыскать могилу брата. Я пришел к нему, сокрушенно сказал я, поскольку не осмеливаюсь сам просить тех, в чьей власти оказать или не оказать милость, они откажут мне, и тогда все двери закрыты, поэтому я вынужден послать вперед беделов [45] и буду питать надежду до тех пор, пока окажусь в состоянии их находить. Я обратился к нему первому, уповая на его доброту и прикрываясь его авторитетом, поскольку мой больше не велик, и один бог знает, что это произошло без моей вины. Он очень обязал бы меня, ибо я хотел бы похоронить брата, как велел аллах, дабы успокоилась душа его.
Он не отказал мне, но ему показалось, что вследствие своего несчастья я меньше сто́ю и меньше знаю. Он сказал:
— Душа его успокоилась. Она больше не принадлежит человеку, она переселилась в иной мир, где нет ни печали, ни тревоги, ни ненависти.
— Но моя душа пока принадлежит человеку.
— Значит, ты делаешь это для себя?
— И для себя.
— Ты скорбишь или ненавидишь? Берегись ненависти, чтоб не согрешить перед собою и перед людьми. Берегись скорби, чтоб не согрешить перед всевышним.
— Я скорблю, как подобает человеку. Я берегусь греха, шейх Абдулла. Все мое в руках божьих. И в твоих.
Я вынужден был спокойно выслушать его поучение и подольстить ему своей зависимостью от него. Люди могут оказаться благородными, полагая, что они выше нас.
Я не был настолько силен, чтоб иметь право проявить нетерпение, ни настолько слаб, чтоб найти причину для гнева. Я использовал других, позволяя им чувствовать себя более сильными. У меня была опора и был указатель, зачем мне быть мелочным?
Он помог мне, я получил позволение войти в крепость и разыскать могилу. Хасан пошел со мной. Слуги с пустым табутом и лопатами нас сопровождали.
На крепостное кладбище нас отвел то ли солдат, то ли надзиратель, то ли могильщик, трудно было определить профессию этого молчаливого человека, не привыкшего к разговору, не привыкшего смотреть людям в глаза, испуганно любопытного, сердито услужливого, словно бы он вел непрерывную борьбу между желанием помочь нам и нас выгнать.
— Здесь,— кивнул он на пустую площадку над крепостью, с опухолями свежих холмиков и ранами осыпавшихся могил, густо заросшую ежевикой и бурьяном.
— Ты знаешь, где могила?
Он исподлобья молча посмотрел на нас. Это могло означать:
— Как не знать, я сам его и закапывал!
И точно так же:
— Откуда мне знать? Посмотри, сколько их здесь без камня и без имени.
Он шел между могилами, разбросанными безо всякого порядка, наскоро вырытыми, без всякого благоговения, словно бы рыли бурты под овощи. Останавливался иногда, смотрел секунду на слежавшуюся землю и качал головой:
— Никола. Хайдук.
Или:
— Бечир. Мешин внук.
Возле других он только молчал.
— Где Харун?
— Здесь.
Я пошел один между засыпанными ямами, чтоб найти мертвого брата. Может быть, я почувствую его по нахлынувшему волнению, по печали, но какому-нибудь знаку, может быть, меня предупредит шум крови, или слеза, или дрожь, или неведомый голос, не всегда же мы подчинены бессилию своих органов чувств. Неужели таинство единоутробия не сможет дать свой глас?
— Харун! — беззвучно призывал я, ожидая ответа от самого себя. Но ответа не было, ни знака никакого, ни волнения, ни даже печали. Я походил на глину, таинство оставалось безмолвным. Меня поглощало лишь чувство горькой опустошенности, спокойствия, которое не было моим, наполнял какой-то отдаленный смысл, более важный, чем все то, что знают живые.
Один среди могил, я позабыл о ненависти.
Она вернулась ко мне, когда я пришел назад к людям.
Они стояли над одной из ям, такой же, как и все другие.
— Эта? — спросил Хасан.— Точно?
— Мне безразлично, несите кого угодно. Здесь.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Его закопали в старую могилу.
И в самом деле, слуги нашли два костяка, собрали один в пустой табут, накрыли чабуртией [46] и пошли вниз по склону.
Кого мы несем? — думал я с ужасом. Убийцу, палача, жертву? Чьи кости мы потревожили? Погубленных много, не одного лишь Харуна зарыли в чужую могилу.
Мы шли вслед за слугами, что несли на плечах табут с чьими-то костями, накрытыми зеленым сукном.
Хасан коснулся моего локтя, словно пробуждая от сна.
— Успокойся.
— Почему?
— Взгляд у тебя странный.
— Печальный?
— Хотелось бы, чтоб печальный.
— На кладбище я ждал, что какой-то голос оповестит меня, когда мы найдем могилу Харуна.
— Ты слишком много требуешь от себя. Достаточно того, что ты скорбишь.
Мысль его осталась для меня неясной, но переспрашивать я не стал. Я опасался, как бы он не угадал, что происходит во мне. Не без причины возвращал он меня к скорби.
В чаршии, на улицах люди подходили к нам, я чувствовал, что все больше ног идет вслед за нами, все более глухо звучал их шаг, все гуще становилась людская масса, я не ожидал увидеть их столько, я сделал это для себя, не для них, но вот мое уходило от меня, переходя к ним. Я не поворачивался, чтоб увидеть их, но, взволнованный, чувствовал, как, подобно волне, меня подхватывает толпа, я рос вместе с ней, становился более значимым и более сильным, она была то же, что и я, умноженный. Они оплакивали, осуждали, ненавидели своим присутствием, молча.
В этих проводах — оправдание моей ненависти.
Хасан что-то тихо сказал.
— Что?
— Молчи. Ничего не говори над могилой.
Я кивнул головой. Я не буду говорить. Иное дело было тогда, в мечети. Они сопутствовали мне, когда я возвращался от ворот смерти, и мы, я и они, не знали, что должно случиться. Теперь мы знаем. Они не ждут от меня слов, но ждут осуждения, все созрело в них, и все они знают. Хорошо, что я это сделал, мы не похороним этого бывшего человека, чтоб оправдать его, невинного, мы сделаем больше: мы рассеем его кости как память о несправедливости. И пусть вырастет что хочет и что бог даст.
Так моя ненависть стала более благородной и более глубокой.
Перед мечетью табут под зеленой чабуртией поставили на камень. Я совершил омовение, встал перед гробом и начал читать молитвы. А потом спросил, не по обязанности, как бывало всегда до сих пор, но с вызовом и ликованием:
— Скажите, люди, каким был усопший?
— Хорошим! — уверенно ответила мне сотня голосов.
— Прощаете ли ему все, что он сделал?
— Прощаем.
— Ручаетесь ли за него перед господом?
— Ручаемся.
Никогда до сих пор свидетельство за умершего человека перед тем, как ему уйти навечно, не было более искренним и вызывающим. Я мог бы спрашивать их десять раз, они отвечали бы громче. Может быть, мы стали бы кричать с угрозой, неистово, с пеной на губах.
Потом покойника несли на плечах, перенимая табут друг у друга, оказывая ему почести во имя доброго дела и упрямства.
Мы похоронили его у стены текии, в том месте, где улица раскрывалась городу. Чтоб он находился между мною и людьми, щит и предостережение.
Я не забыл, некогда мусульман хоронили в общих могилах, как равных между собой и после смерти. Отдельно стали хоронить лишь тогда, когда они стали неравными в жизни. Я тоже отделил брата, чтоб он не смешался с другими. Он погиб, потому что воспротивился,— пусть воюет и мертвым.
Оставшись в одиночестве, когда люди разошлись, бросив по горсти земли в могилу, я опустился на колени возле вздувшегося холмика, чьего-то вечного убежища в память о Харуне.
— Харун! — шептал я в землю-дом, в холмик-сторож.— Харун, брат, теперь мы больше, чем братья, ты породил меня сегодняшнего, дабы я стал памятью; я породил тебя, дабы ты стал символом. Ты будешь встречать меня утром и вечером, каждый день, я буду больше думать о тебе, чем при твоей жизни. И пусть все позабудут, ибо память людская коротка, я не забуду ни тебя, ни их, я клянусь этой и той жизнью, брат Харун.
На улице меня поджидал Али-ходжа, он уважал мой разговор с тенью усопшего. Мне хотелось бы избежать встречи с ним, особенно сейчас, после похорон, но я не мог уклониться. К счастью, он был серьезен и любезен, хотя выглядел странно по обыкновению. Он выразил мне соболезнование и пожелал терпения мне и всем людям из-за утраты, а она принадлежит всем, хотя это и приобретение, поскольку мертвые могут быть полезнее живых, а такие, какие нам нужны, не стареют, не ругаются, у них нет своего мнения, они молча соглашаются быть солдатами и не изменят до тех пор, пока их не призовут под другое знамя.