Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Славная светлица у тебя, Иван, — садится на скамью. — Сразу видно, что хозяйская девка растет родителям на радость. Может, скоро и выдавать будешь?
— Случатся добрые люди — можно и отдать, — сдержанно отвечает, желая понять, куда клонит Варчук. Но тот не торопится приступать к делу. Закручивает папиросу, исподволь прикуривает, и губы его выворачиваются длинной черной трубочкой. А вся голова окутывается густым дымом.
— Конечно. Только где сейчас тех добрых людей искать? Портится молодежь теперь. Нет порядка. Нет.
— Хе, — более ничего не говорит Бондарь, и Сафрон не может разобрать, удивляется ли он, сочувствует ли его словам, и не замечает на себе насмешливого пристального взгляда.
— Как у тебя яблоками пахнет. Хорошо уродил сад в этом году?
— Ничего себе.
— И у меня, хвала богу, Карп подпорками ветки подпирал, чтобы не расщепились. Яблони, как облепленные тебе, листья не видно… Выпьем по рюмке, Иван. Там у тебя чем-то закусить не найдется? — деловито ставит на стол бутылку и не дает промолвить Бондарю слова. — Да не очень беспокойся — яблоко там, хлеб и луковицу — и больше ничего не надо.
— Я пить не буду.
— Как это не будешь? — криво улыбается Варчук, хотя внутри злость уже начинает кипеть. — Хоть и стал ты за старшего в созе, но не очень задавайся.
Ненужное слово было сказано, и оно сразу же выводит Бондаря из равновесия:
— Задаваться мне не с руки, мы люди простые, а пить с тобой не буду.
И Варчук понял, что убеждать его бесполезно.
— Что же, вольному воля, а спасенному рай. Если так привечаешь, то и я в твоей хате уса не макну. — Запрятал бутылку в карман. От злости дрожала рука, и передергивалось, терпко холодея, лицо, билось синими обвислыми мешочками под глазами. — Не годится так, Иван, встречать гостей. Я к тебе с мировой пришел. — Напряженно глянул поперед себя.
Бондарь, нахмурено слушая, молчал.
— Да, Иван, некрасиво оно у нас вышло. Но, сам знаешь, за землю человек и в землю пойдет, не то что на драку. А мы же с тобой из одного села, для чего лишнюю вражду иметь. Ты на меня начнешь точить нож, я на тебя. И что оно из того выйдет? На черта связываться с такими, как Поликарп? Это все ненадежные люди. Они на твою голову понанесут хлопот, как кукушка яиц в чужое гнездо, а ты потом сиди и суши мозги за них. Скажем, Поликарп где-то затрет лошадь или искалечит, ибо это хозяин разве? А ты потряси мошной, потому что и государство — это не бездонный колодец. Или распадется соз, а убытки с кого слупят? С тебя же. Вот еще и хата с торгов к чертям пойдет. Ей-богу, Иван, за гнилую ветку схватился. За гнилую.
— За этим и пришли?
— Я же говорю: за мировой приплелся. Погорячились немного мужики, а теперь уже и затылок чешут.
— Вот на суде нас уж как-нибудь помирят.
— Зачем же на суде? Если мирно, любезно можем прийти к соглашению между собой. Все в наших руках. Знаешь, даже плохой мир лучше хорошей драки.
— Нет, не будет баба девкой, — вдруг отрезает Бондарь и привстает из-за стола. — Ничего не выйдет, не будет у нас мира.
— Не будет? — дрожит голос Варчука. — Гляди, не покаешься ли потом, да поздно будет. Будет раскаяние, да не будет возврата.
— Чего вы пугаете своим раскаянием? Вы нам голову будете ломать, а потом за рюмку откупаться? Дешевая цена. Умели лезть в потасовку, теперь умейте и перед судом предстать. Вот и вся моя сказка-басня.
— И больше ничего никак не скажешь?
— Ничего и никак.
— Одумайся, Иван, пока есть время.
— Чего пугаете меня, как мальчика? — вдруг вскипает Бондарь и весь краснеет. — Не боялся я вас и раньше, а теперь и подавно. Прошло ваше. Навеки.
— Не похваляйся, чертов сын! — бесится Варчук, хватаясь рукой за щеколду. — Еще пуповиной тебе наша земля вылезет.
Сафрон, колыша полами длинного поношенного пиджака, широкой раскачивающейся походкой спешил на хутор.
«Нет на вас ни Шепеля, ни Гальчевского, никакого черта, чтобы та земля боком вам вылезла», — скрипит зубами, и волнистые усы его шевелятся, как два копья. Полуослепший от злости, на крыльце чуть не сбивает с ног Софью, которая несет еду поденщикам.
— Это столько ты им тянешь? — сразу приходит в ужас Сафрон. — Обрадовалась, что меня в хозяйстве нет. Сколько хлеба на поле тащить! Дома они столько едят? Будто коням несет. Когда я тебя приучу к порядку? Не могла меня дождаться? Рада чем дольше хвостом возле мужиков крутить.
— А вы мне говорили, когда придете? Как это людям целый день за ложкой кандьора[41] пропадать? — сначала обижается Софья, но сразу же находит нужные слова.
— Цыц! Не твоего ума дело. Научилась на собрании рты, как вершу, раскрывать. Ах-ты-вистка. И приучай поденщиков поменьше есть. Это им на пользу.
— Ну да, ну да, — с готовностью соглашается Софья и с преувеличенной покорностью поддакивает: — Цыган тоже приучал кобылу не есть.
— Я тебе как дам цыгана, так ужом скрутишься. Исчезни, паскуда, с глаз! — так бесится Сафрон, что даже забывает заставить наймичку переполовинить хлеб. И когда Софья исчезла на улице, тогда опомнился, что она столько понесла на поле.
«Погибели на вас нет». Вошел в дом, долго раздумывая, записать ли это на счет Софьи. И хотя много более важных дел беспокоило и мучило Сафрона, тем не менее не забывал и о мелочах. Вынул из сундука засаленную, густо облепленную цифрами тетрадь и поставил на счет Софьи разбитую тарелку. Однако хлеб не записал: «Так укусит словом, что места не найдешь».
XLІІІ
Софья и поденщики пошли домой. Сафрон запер за ними калитку, спустил с цепей собак и в тяжелой задумчивости начал обходить двор.
Никогда боль потери не была такой тяжелой, как теперь. Хотя в 1920 году у него отрезали землю, а сейчас лишь обменяли на худшие бедняцкие заплаты, тревога беспросветной тучей охватила Сафрона. Он неясно догадывался, что соз — это начало другой, более страшной для него, Сафрона, жизни.
«Теперь они к тебе с поклоном не придут, они тебя быстро в узел скрутят, если никто не переломает им хребет», — думал про созовцев, еле отдирая от земли отяжелевшие ноги.
Сразу же за двором клубился темно-синий лес, а над ним, как вечерний отсвет деревьев, дымились тяжелые объемистые тучи. Кто-то вышел из просеки, и Сафроновы собаки, словно два черных мотка, с хрипом покатились мимо хозяина и одновременно звонко ударили крепкими ногами в дощатый забор.
«Кого там еще лихая година несет?» — не останавливая собак, хмуро пошел вперед. Невысокая, вся в черном фигура легко и ровно приближалась ко двору.
— Емельян! — вдруг радостно крикнул Варчук и сразу же начал унимать псов.
Крупяк улыбнулся тонкой улыбкой, поздоровался, осмотрелся и тихо спросил:
— Сафрон Андреевич, никого у вас нет? Из чужих?
— Иди спокойно. Никого. Вот не ждал, не надеялся. Такой гость… Шельма, пошла к черту! — Ударил носком сапога собаку. Та заскулила, отскочила и снова залаяла. — Пошла к черту!
— Она и по-украински понимает, — засмеялся Крупяк.
Но Сафрон не понял его шутки и сразу же начал жаловаться:
— Лихая година надвигается на нас, Емельян…
— Сафрон Андреевич, — перебил его. — Вы сегодня называйте меня Емельяном Олельковичем.
— Какого это ты еще Олельковича придумал?
— Это наше извечное украинское имя. Извините, что придется сегодня величать меня, но так надо: гость у нас важный будет.
— Гость? Откуда?
— Издалека, отсюда не видно. Больше ничего не выспрашивайте. А человек он очень важный… Завесьте окна, чтобы никто не видел. Понимаете?
Поздно вечером Крупяк привел в светлицу неизвестного. Был это среднего роста белокурый мужчина с окровавленными ободками глаз и прямым хрящеватым носом. Жиденькие пряди волос цвета перегнившего лыка, гребенчиком спадали на бугорчатое надбровье; упрямый подбородок поблескивал крохотными искорками кустистой щетины. От неизвестного остро пахло смолятиной[42], так как пахнет осенью подопревшая дубовая листва.
«Где-то немало по лесам бродил».
— Борис Борисович, — резко, будто каркнул, промолвил незнакомый, протягивая длинные пальцы Варчуку. Тот осторожно, как ценную вещь, подержал их в руке и еще более осторожно опустил вниз.
Аграфена подала ужин, и гости так набросились на еду, что у Сафрона аж сердце заныло. Тем не менее должен был упрашивать:
— Пожалуйста, ешьте. Старуха еще добавит. Кто знает, что дальше придется есть. Такое время…
Борис Борисович измерил его несколькими длинными, внимательными взглядами и коротко, будто командуя, ответил:
— Скоро придет другая пора. Надейтесь и работайте.
Больше он не обращал никакого внимания на хозяина. Морща нос, он глоточками, понемногу, пил водку, накладывал на хлеб тонкие кусочки розового сала и поучительно вел очень умный, как определил в мыслях Варчук, разговор. Степень разумности его определялась непонятными словами и такой запутанностью, что, как ни прислушивался Варчук, не мог надежно ухватиться за нужную нить. Однако подсознательно догадывался, что речь идет о таких делах, которые и его жизнь могут вынести на другой берег.