К причалу - Александра Марковна Тверитинова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом я садилась на твердый, влажный с ночи песок и, обхватив руками колени, смотрела, как Вадим, примостившись на выступе скалы и деловито и ловко орудуя ножом, открывает устрицы. Мы по очереди глотали их, выжав в раковину сок лимона, и запивали холодным божоле. От устриц остро пахло морем, в соленом воздухе чувствовалась свежесть и прохлада. Я была счастлива.
— Вади, я так люблю тебя, так люблю, что даже зубы болят. А у тебя? Нет? Не болят?
Вадим опускает руку с неоткрытой устрицей, щурясь, с минуту всматривается в меня.
— Песок-то сырой. Иди сюда. — И, подвинувшись, он проводит ладонью по отполированной глыбе: — Садись вот сюда.
Покончив с устрицами, мы вновь зарывали в песок наше божоле и, внимательно осмотрев место, чтобы запомнить, торопились в отель: опоздать к завтраку было нельзя — метрдотель косился.
После завтрака мы иногда уходили с рыбаками в море или просто шли бродить по поселку. Днем здесь стояла тишина и светило солнце. В соленом воздухе носился запах моря, рыбы и кухонь. И было в этом что-то уютное, домашнее.
Два раза в неделю приходила почта. В эти дни Вадим уже с утра высматривал на дороге велосипед папаши Гюстава, старика почтальона. Получив газеты, зачастую трехдневной давности, Вадим говорил коротко:
— Пошли, Мариш.
Я брала под мышку томик Дюамеля, мы бегом взбирались на гору, в рассыпанный по склону лесок, и, выйдя на нашу любимую поляну, я ложилась ничком в мягкую траву и, подперев кулаками щеки, погружалась в чтение, а Вадим, сидя на пеньке, просматривал газеты.
Потом я закрывала книжку и, лежа на спине, овеваемая ветерком, смотрела в небо. Оно было огромное и синее. Высоко в нем парили птицы, отбрасывая на поляну быстро скользящие тени, и легкий ветер тихо шуршал листвой и нес паутину. Я радовалася, что Вадим рядом со мной, и хотелось просто жить, любить Вадима, испытывать блаженную усталость, и мне было хорошо и легко.
Так было и сегодня. С моря дул свежий ветерок. Глядя сквозь туннель, образуемый деревьями, на небо и белые облака, бежавшие по ветру, я так любила мое сегодня! Я была счастлива, и мне хотелось окликнуть Вадима, мне очень хотелось тихонько окликнуть Вадима и сказать, как мне хорошо. Но я не окликала Вадима, потому что Вадим читал газету.
Он быстро скользил глазами по столбцам, откладывал одну, брал другую, нетерпеливо разворачивал третью, хмурился:
— Черт!.. Что-то затевают...
— Что, Вади? Кто затевает?
— Фашисты... в Испании...
— Так там же Народный фронт. Дадут им. Как во Франции...
— Дать, может, и дадут, а только...
— Что «только», Вади?
— А то, Мариш, что затевают в Испании, а стрелы — на восток. Ясно? На Советский Союз.
— Ну, выдумал тоже.
Вадим посмотрел на меня:
— Мариш, мой Мариш... Пойдем-ка половим крабов, — и, взглянув на часы, добавил: — Скоро вода прибывать начнет.
Обычно мы спешили к морю, пока еще не кончился отлив, и уходили далеко-далеко от берега, и мне было приятно идти по волнистому твердому дну. В корзинке у меня шевелили клешнями большие крабы и длинноусые креветки. Их тут много, я хожу по ним, и они щекочут мне подошвы, а я с жадностью накидываю на них мой сачок.
Обратно мы торопимся. Вадим шагает широченными шагами, тянет за собой меня и поминутно оглядывается: вода прибывает, катит за нами — вот-вот догонит. Закинув сачок и корзинку с крабами за плечи, я бегу за Вадимом. Я не боюсь, что океан догонит меня. Я знаю — со мной ничего не случится. Со мной Вадим.
В отеле мы сдавали наш улов повару. В начале обеда он приходил в столовую в своем белом колпаке и важно ставил нам на стол блюдо с розовыми крабами и длинноусыми креветками и, придвинув вазочку с майонезом, любезно мне улыбался. Вадим говорил: «Мерси, месье Жюль», и тут же львиная доля нашего улова перекочевывает на соседний стол — Вадимову дружку Филиппу и его родичам.
Филиппу было три года, и он жил в нашем отеле с мамой, гувернанткой и восемью братьями и сестрами, которые рождались у его мамы один за другим. Филипп был последний — толстый, неповоротливый, задумчивый парень, неизменный почитатель Вадима.
Когда мы бывали на пляже и наверху начинал звонить гонг к обеду, мать Филиппа шла на берег и, приставив ко лбу ладонь козырьком от слепящего солнца, высматривала своих малышей среди густо усыпавших пляж голых тел. И, увидев их где-то далеко-далеко, она протяжно начинала звать, и они бежали к ней гуськом вдоль самой кромки океана, и цепочку всегда замыкал Филипп. Толстячок обычно не торопился и всё больше отставал: бежит, бежит и остановится, а то присядет на корточки — нужную вещь приметил. Малыши, поминутно оборачиваясь, зовут: «Филипп! Скорее!» Филипп пробежит немножко и опять присядет. А пляж уже пустеет. Мать волнуется: «Фили‑ипп! Спеши‑и!..» А Филипп ухом не ведет. И тогда Вадим, сложив ладони рупором, коротко прогремит: «Филипп!» И малыш, подняв голову, кинется вперед, один по опустевшему берегу, мелко-мелко перебирая ножками, чуть переваливаясь, и упадет, сияющий, в широко расставленные руки «русского месье».
* * *
Иногда мы уходили на весь день. Перекинув через плечо сандалии, шли берегом океана, заходили в самые глухие уголки побережья, купались, отдыхали на пустынном берегу и шли дальше. В полдень взбирались по скалам наверх, в какой-нибудь заброшенный поселок, обедали в деревенском ресторанчике, где хозяйка подавала жареную колбасу, местное вино и сидр, и хлеб, посыпанный белой мукой. Она то и дело подсаживалась к нам и болтала: «Вы не здешние? Нет?.. Сразу видно, иностранцы. Ну что ж, каждому своя страна...» К вечеру, усталые, мы возвращались в отель на паровичке прошлого века. Вадим подсаживался к машинисту, и они всю дорогу разговаривали о коллективных договорах, о платных отпусках и сорокачасовой рабочей неделе, а паровичок пыхтел и свистел и с невообразимым шумом и грохотом тащил со скоростью велосипедиста несколько смешных деревянных вагончиков.