Однажды осмелиться… - Кудесова Ирина Александровна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я женщина, мне можно быть слабой».
«Мне можно не работать, я же женщина».
«Мужчина должен за женщину отвечать».
«Мужчина должен содержать семью!»
Ей все можно, она же слабая. А он все должен, он большой.
Потом вдруг начали нравиться женщины постарше. Состоявшиеся. Они-то и казались настоящими феминами: таинственными существами, способными не только выживать, но — просто жить, не нуждаясь в подпорках. Чуть позже пришло прозрение: «просто жить» — одно, а творить свою жизнь — другое. И он потянулся — к тем, что создавали — пускай самую малость, и — второе не вытекало из первого, но являлось его условием, — были талантливы.
Талант и самодостаточность: он, как мальчишка, бежал за ними, разглядев их в пускай не красотке и не такой молодой. Что есть красота и молодость против глубины в глазах?
Потом он отыскивал в них изъяны — может, не везло или приходил слишком поздно. Эти женщины уже любили кого-то, в настоящем или прошлом, их не отпускавшем; эти женщины были опутаны друзьями и близкими, занимавшими все свободное пространство, или — что чаще — находились в пустоте, вакууме, творя свои шедевры: острые статьи, шелестящие одежды, непонятные картины. Им никто не был нужен. Или, может, так: не нужен был он, Коля.
Он говорил себе: недостоин, примитивен.
Одна так и сказала: «Ты видишь только основные цвета, а оттенков не различаешь…» Не злился. Пытался понять.
Маша оставалась рядом. Она пела свою тихую песню, сидя с детьми: уверенная, что реализовала себя — «как женщина». Он без остановки работал, вписываясь в схему: содержал, нес ответственность. Это давало право если не на многое, то на кое-что.
Вика случилась сразу после Кэтрин. С Кэтрин он промахнулся: чуть до желтого дома не довела своими руладами. Сколько дано ей было — ведь переводчик от бога, — все в его глазах обесценила нытьем и претензиями. Пока избавлялся от Кэтрин, в издательстве мелькнула Вика: ее пригласили оформлять новую серию детских книг.
В свободное от изображения лягушек и принцев время Вика писала пейзажи и цветы «в стиле Мари Лоренсен». Озадачился — кто такая эта Мари: нашел альбом репродукций, полистал. Девушки-девушки-девушки, никаких цветов и пейзажей. Заявил авторитетно:
— Лоренсен только барышень рисовала…
Вика вскинулась:
— Рисовала! Рисуют дети мелками. А картины — пишут.
У нее был вздорный характер, у Вики. Но она открывала ему простые истины, которые он сам не умел постигнуть.
Она говорила:
— Глаз глуп — в картине он невольно ищет сюжет, сообщение, повествование — иными словами, пищу для ума. А художник обращается к твоему бессознательному… Картина — зелье, его надо пить, а не пытаться пилить ножом, как засохшую пиццу. Главный завет: не препарируй!
Он брал себя в руки: старался смотреть отрешенно, отключив чирикавшее сознание.
— Ты говоришь, я «барышень не рисую». А вот скажи, какая разница между цветами, пейзажами и этими самыми барышнями?
Он пожимал плечами. Только слепой не увидит разницы.
— Да нет ее! — Вика смотрела на него как на дебильчика. — Это ж одно и то же! Ты видел у Лоренсен хоть одно конкретное лицо — у бесконечных девушек? По-настоящему прорисованное лицо? Не видел и не увидишь, потому что это нескончаемая череда фантазий, одно сплошное мечтание длиною в сотни полотен — как анфилада комнат во дворце: все непохожи и все похожи друг на друга… И тут уже не важно, о чем мечтаешь — о цветах или…
— Или о бабах, — ввернул зачем-то, так, для шутки.
Схватилась за голову.
Она рассказывала ему, как Лоренсен работала: ей требовалась натура, неважно какая — просто нечто материальное, трамплин для фантазии. Она сажала перед мольбертом девочку — дочку друзей. Та потом рассказала в книге, как приходилось часами сидеть, не двигаясь, утеряв чувство времени, в тишине, в безмолвии. «Какие у тебя большие черные глаза», — говорила ей Мари напоследок. Глаза у девочки были карие и совсем обычные. Мир, что творила Лоренсен на холсте, выплескивался в реальность — пусть только для нее одной.
С Викой не сложилось, но он и не претендовал: долго на мысочках не простоишь. Да и характер у нее был похлеще, чем у Кэтрин, а уж Кэтрин держала пальму первенства в спиногрызстве.
Несмотря на то что друзьями с Викой остаться не удалось, он купил альбом Лоренсен — качественный, дорогой — и изредка листал его, вглядывался в фантазии полвека как покинувшей землю женщины. Пытался понять — о чем говорит неловкий поворот головы (как только модель не вывихнула себе шею), что шепчут опущенные уголки едва намеченных губ, к чему тут единорог, остановившийся в пустоте в верхнем углу холста: будто болтающаяся елочная игрушка, на которую никто не обращает внимания. Нет, эти фантазии были ему чужды. Если он о чем-то мечтал — мечты были «весомы, грубы, зримы»: он знал, что надо сделать для того, чтобы их осуществить, а если и не знал, то это оставалось делом времени. Худые угловатые фигуры, хрупкие, будто фарфоровые, и их светло-пепельный мир были завернутой в саму себя галактикой.
А потом он увидел фотографию Алены.
28
В этот дом — двухкомнатную квартирку на двадцать первом этаже затерянной среди прочих высотки — сота в улье, — привела Ольга. Была суббота, Маша порывалась выдвинуться образцовой семьей в Битцевский парк: очередной номер «Холостяка» был сдан, ничто не держало на службе работящего супруга, в последнее время все выходные трубившего в офисе. Но супруг внезапно сообщил, что в Картчасти, где в незапамятную эпоху он вдохновенно плодил карты полезных месторождений, наметилась собирушка, и его позвали, не забыли — ну как же проигнорировать… Да и понять его можно: одна работа в голове, надо бы проветриться.
— Может, тебе проветрить голову в парке?
— Голого в парке? Холодно, Маш… Да и не поймут.
Она даже не улыбнулась.
Картографы и картографини не спешили: собирушка была назначена на четыре, а в шесть еще не все нарисовались. Стоял с пластиковым стаканчиком шампанского в руке, болтал с Беллинсгаузеном, разглядывал новые лица. Беллинсгаузен, он же Сашка Григорьев, в свое время сотворил несколько гениальных карт, Великим географическим открытиям посвященных, и в своем первозданном — романтическом — виде свет не увидевших. Маршруты отважных мореплавателей изображались пунктирами, на каждом был искусно прорисован мачтовый корабль с выгнутыми ветром парусами. Одна из карт повествовала об обнаружении Антарктиды. «Хоть тут мы были первыми», — и Сашка на радостях изобразил рядом с русским кораблем его капитана, с победным видом стоявшего по колено в воде. Прорисовка капитана потребовала массы сил. На «Что это?» начальствовавшего в те времена Бобрякова Сашка сообщил, что-де это Беллинсгаузен, а в воде он, потому что ему море по колено. «Море по колено пьяному», — мрачно изрек Бобряков. Почувствовав, что дело пахнет керосином, Сашка возопил: «Не трогайте Беллинсгаузена!» С тех пор и повисло на нем прозвище… «Не трогайте Беллинсгаузена!» обязательно выкрикивал кто-нибудь, когда Александра пытались вырвать из творческого процесса, приглашая хряпнуть кофейку.
Беллинсгаузен уже давно карт не творил, а прозаически занимался бизнесом, в приступе ностальгии окрестив свою фирму «Каравелла».
Играли в игру «Угадай карту»: надо было без слов показать, например, «Русско-японскую войну». Марина (забыл фамилию) растянула пальцами глаза, затем встала в позицию каратиста, вооружившись воображаемым мечом. Ее напарница (незнакомы) схватила швабру и со свирепым видом ринулась на «врага». Карту угадали.
В восемь часов сорвался — поехал к Ольке. Сомневался до последней минуты — думал позвонить, сказать, что не получается. Но чутьем понял: это будет чересчур.
Олька не только казалась хрупкой — была. Такая какая-то… будто над обрывом замершая, руки назад отведены: обидите — прыгну! Это кого хочешь испугает. Ее можно было поставить в один ряд с фарфоровыми героинями Лоренсен — острая, вся какая-то надломленная. В этой надломленности есть профит: такая любит — кровать разваливается.