Просто жизнь - Алексей Ельянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты чего? — удивленно спросил Виктор.
— Так, ничего.
— Я думал, ты к зайцам прислушиваешься. Я говорю, что работать люблю.
— Чего-чего ты любишь? — не понял Петр.
— Работать, говорю…
Петр что-то упустил в разговоре.
— Кем ты работаешь? — поинтересовался он.
— Я же сказал, фрезеровщиком.
— Ну и как?
— Нравится, — спокойно ответил Виктор. — Ты не подумай, что я хвастаюсь. Я просто люблю уставать. На меня четыре человека работают. Четверо готовят мне детали, а я все их дела за четыре часа могу уработать. Уж такая у меня натура. Я и про другого могу сказать, будет работать или нет. Я однажды только спросил мужика — он устраивался в наш цех: «Как тебя звать и где ты работал?» И сразу понял, что ему не фиг у нас делать. Честное слово, не хвалюсь. Я ж сразу вижу! Да и ты бы увидел. Ясно же, будет человек работать или не будет.
«А вот интересно, умею ли я работать? И что такое — моя работа? Когда строгаешь детали и собираешь корабль, все видно, все на глазах, а вот у меня теперь самый тяжкий труд: переставляю с места на место мысли, догадки, предчувствия, и чем более пусты, на первый взгляд, никчемны для здравого смысла кружения души, тем тяжелее труд поиска сути и мучительнее усталость. И в отпуск уходишь не по плану начальника цеха или мастера, а по случайности, когда отпустит что-то само. В физической работе многолетняя, многовековая привычка мышц, а мозг, со всеми его бесконечными запасами возможностей, все-таки ведет себя еще как юнец: чаще всего стремится к безделью или хочет плыть по течению, а чуть только воля нагрузит его потяжелее — скисает, болит, ищет всяческие предлоги уйти от работы. Но мне от работы — не уйти. Станочник может доделать деталь за кого-то. И за него кто-то способен выполнить задание тоже, а мою работу могу выполнить только я сам. Да, только сам».
Лесная дорога была впереди. Нейк убегал и прибегал все чаще. Он уже притомился, не искал след, и Петр тоже теперь не искал никакой след в мыслях. Он шел и шел навстречу деревьям, дороге, завершению охоты.
Так и не убил никто ни одного зайца. Так и забрались все в автобус, в теремок, вместе с уставшими псами. И снова Нелька не легла, как другие собаки, а прижалась мордой к Петру, к его груди, и он сколько хотел мог гладить и легонько мять ее бархатные уши. За это Нельке он был благодарен особо.
Приближаясь к Зеленогорску, он был уже не здесь. Уже что-то понял о жизни людей в природе и без нее…
Он заспешил. Простившись со всеми, поехал к Анюте и сыну сначала так, будто возвращался из далеких краев после долгой разлуки, — долгой и опасной. Но чем ближе он подъезжал к дому, тем тревожнее становилось ему. Жег стыд. Он уже представлял встречу со всеми ее возможными подробностями. Анюта расплачется или вспылит, проснется ее горячий темперамент, и никуда будет не спрятаться, не убежать от ее жестоких слов и, быть может, ярости. Ведь это впервые Петр так сорвался, удрал. «Ну и пусть, ну и ладно, все стерплю», — настраивал он себя на самое худшее.
Дома было убийственно тихо. Анюта лежала на кровати, прикрыв ноги одеялом, не сняв теплого халата. Глаза ее смотрели в потолок, а по вискам катились слезы. И ни слова.
— Что с тобой, Аннушка?
Молчание.
— Аннушка моя дорогая, прости меня, дурака! Прости, тебе плохо? Сейчас я все сделаю: грелку, чай, ты не бойся, я быстро, только прости меня ради бога, не молчи.
— Покорми кефиром Даньку и прикрой его получше, воспаление легких у него, жар, — услышал Петр слабый голос. — Папа умер. Телеграмма пришла.
Путешествие пятое. Тризна
По обеим сторонам тропы густо разросся подорожник и высокая трава, побуревшая, прибитая дождями к земле. Петр случайно оказался на этом пути, сокращая дорогу от станции к причалу, где должен был ожидать пассажиров знакомый почтовый катер.
Он обогнул двухэтажное бревенчатое здание Дома для престарелых, возле которого сидели, греясь на солнце, старики и старухи в пижамах, в помятых халатах и длиннополых пальто. «Какое счастье, что Деду не пришлось здесь быть и часу», — подумал Петр.
И вот наконец распахнулась широкая бухта, покрытая почти сплошь от берега до берега сплавным лесом. Лесоповал был где-то там, далеко в верховьях бурной, порожистой реки Кеми, по которой в период нереста с великими усилиями, обдирая бока, не жалея жизни, поднимается голодная семга, сначала икрянки, потом молочники. А вниз по течению, сшибаясь друг с другом, несутся бревна. В бухте их сортируют баграми расторопные женщины, они одни, в основном, трудятся на этой требующей терпения и сноровки работе. Лес похуже вяжется в плоты, а лучшие сорта древесины загружаются в гигантские лесовозы и отправляются студеным морем дальше, в заморские страны.
Белесая спокойная вода поигрывала под солнцем. «Больше он не увидит этого всего… Деревьям, рыбам й чайкам дан почти такой же век, как и человеку — разве это справедливо? Мгновенно пролетает утро людской жизни — детство, незаметным кажется отрочество, жадно спешит куда-то юность, а потом работа, работа, — в зрелые годы и головы, бывает, некогда поднять человеку, чтобы всмотреться в небо, поглядеть на солнце, на птиц, дать вволю накружиться мыслям своим, чувствам и мечтам.
Петр услышал шаги за спиной, обернулся. Рослый молодой мужчина в щегольском клетчатом полупальто и в такой же клетчатой серой кепке с длинным козырьком, какие носят на Кавказе, догнал его, перебросил из руки в руку туго набитый кожаный чемодан, спросил с легким грузинским акцентом:
— Скажите, пожалуйста, катер в Гридино теперь ходит отсюда, я правильно иду?
Широкоскулое славянское лицо и горский акцент не вязались друг с другом. Петр не стал ни о чем расспрашивать, махнул рукой:
— Правильно, вон там причал.
Незнакомец поблагодарил, зашагал широко, размашисто, взбивая пыль модными ботинками.
Катер был виден невдалеке от массивного валуна, на котором сидел, — поджав колени, пожилой мужчина. Он смотрел на женщин, сбившихся стайкой возле пирса, и на двоих дюжих парней, перетаскивающих тяжелые ящики на борт суденышка. По узкой палубе прохаживался коренастый, грузный капитан, знакомый Петру еще по прошлому рейсу. Он вспомнил его хриплый голос: „У нас тут завсегда море балует…“ Но пока оно было спокойным, тихим, и путь ожидался без особых испытаний.
— Скоро ли уйдем? — крикнул Петр мужчине, сидевшему на камне.
— Уйдем, ежели отойдем, — неопределенно бросил тот, и по легкому заиканию Петр узнал своего родственника — Пахома, „Пахомушку“. — А ты, значит, Петро? Анютин муж? Чего один?
— Даньку-то не оставишь и не возьмешь… — Петр запрыгнул на валун, с тревогой подумал о сыне и Анюте.
— Отойти бы от берега, а там уж как-нибудь доскребемся, — пообещал словоохотливый Пахомушка, вытирая рукавом пот с лица. Неожиданно здесь, в северных краях, в октябре, в середине дня стало жарко. Пахом производил впечатление человека спокойного, уравновешенного, даже немного сонного, будто собрался он в Гридино по самому простому житейскому делу.
— Ну и жарища, — сказал Петр, доставая сигареты. — На, закуривай.
— Да ну ее, бросил эту отраву, лучше пить, чем курить. А жар на время, подует ветер с моря — все смахнет. Однако тепло такое — невидаль.
Петр вспомнил рассказ тетки Евдокии, что, мол, попивает Пахом от горя: „жена красавица, а сам без выгляду“. Ничего такого особенно некрасивого не видел Петр в облике Пахома. Мягкий, чуть вздернутый широкий нос, отчетливо очерченные припухлые губы, умные, быстрые, все понимающие глаза, и даже оспины не портили лицо, слегка одутловатое, как бывает после сна. Бросалась в глаза неряшливая одежда. Как будто нарочно не следил за собой Пахом.
Петр поставил попрочнее на разогревшийся камень свой чемоданчик, присел, закурил, расслабился. Кончилась его спешка в поезде, здесь все располагало к неторопливости.
— От, лопари, ковыряются, не хотят прийти засветло, — сердился Пахом.
Петр знал, что почти по всему побережью Белого моря немало поселений, где живут оленеводы — самоеды, лопари. Но ему казалось, что местные жители выглядят иначе — приземистые, широкоплечие, черноволосые, с раскосыми глазами, ничем не схожие с хозяевами катера.
— Они и вправду лопари? — поинтересовался Петр.
— Да какое там, лопари… Это нашенские, местные.
— Чего же ты их зовешь так?
— Лопарями-то? Дед их звал эдак, и все тут зовут, ленивы больно.
— Это что же, национальный признак местных жителей?
— Я тоже, пока не подтолкнешь, не почешусь. Лопарь, конешно дело, особый человек. Он ленится от холода, в чуме живет. Я у них фельдшером был, знаю.
— Какие теперь чумы? Дома повсюду.
— Дома, дома… — проворчал Пахом. — Дома за оленьим стадом не потянешь. А ежели и построит лопарь избу, она у него как у цыгана: лишь бы дым из трубы шел, а ни крыши, ни пола с подпольем не сделает на совесть. Ни забора возле, ни сарая. Обдергушка — не дом. Непривычны они, как ни учи. Вот в Гридине целый ряд лопарский на той стороне, сразу отличишь — времянки. Титыч учил их, учил. Двоим сам венцы вязал да под крышу дома подвел, и все одно не выучил, нет у них оседлости в крови. Им бы оленя побольше, да простору, да „огненной воды“, да чаю. Ох, любят чай жулькать.