В долине солнца - Энди Дэвидсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он хотел научить меня своему ремеслу, но у меня не ладилось…
– Это же было его ремесло, а не твое, – сказала Конни.
– У меня никак не получалось нормально работать на станке. Руки неловкие, не то что у него.
– Давно ты таким не был.
– Прости.
– Тебе незачем извиняться, любимый.
– Хочешь, я сам поведу? – спросил он, стараясь сесть ровнее.
Она рассмеялась.
Ридер закрыл глаза.
Его снова увлек сон об отце, который стоял в поле с молотком в одной руке и пилой в другой. Вокруг была одна трава, ни одного деревца.
– След остыл, – признал Ридер, когда сидел с Сесилом. Затем попытался встать, но завалился в кресло. К тому времени уже стемнело и были видны звезды.
– Может, оно и к лучшему, – сказал Сесил.
Ридер закрыл глаза, пытаясь вернуть равновесие. Затем открыл.
– Он не остановится, Сесил. Он ищет то, что потерял. Он не знает, что ему этого никогда не найти.
– Что он потерял, босс?
– То же, что теряем мы все, – ответил Ридер.
– Mi amor? – Конни потрясла его. – Мы дома.
Он открыл глаза. Пикап стоял припаркованный в гараже. За ветровым стеклом он видел знакомые очертания собственных инструментов, которые висели на стене. Они накапливались у него по мере необходимости. Был среди них и молоток с блестящей головкой, без единой царапинки. Он использовал его всего два раза. Инструмент был дешевый. К ручке все еще крепился ценник.
Суббота
18 октября
Солнце слабо светило, вырисовывая очертания темной пустыни. Где-то в Нью-Мексико, перед соляными равнинами, он свернул с шоссе и въехал в автокемпинг под названием «Голодный поворот». Заплатил толстому служащему со стеклянным взглядом пятнадцать долларов за зарядку. Служащий передал через стойку обрывок бумаги, приговорив: «Номер одиннадцать», и отвернулся на табуретке обратно к переносному двенадцатидюймовому телевизору, показывавшему рекламу мыла.
Тревис встал на крыльцо здания из необожженного кирпича, служившего здесь офисом, с бумажкой в руке. Его пикап стоял неподалеку от коновязи, к центру которой был привинчен коровий череп. Над головой у него висела тусклая лампочка, засиженная мотыльками. К востоку небо теплело, будто земля, что лежала за горизонтом, была объята огнем. Запад же выглядел темным и холодным. Тревис видел огоньки буровой установки на шоссе, примерно в четверти мили от островка света, в котором он находился.
«Теперь она – все, что у меня есть, – подумал он. – Но они останутся в безопасности».
Он закрыл глаза и, впервые за несколько недель, услышал музыку, попытался вызвать ее во тьме, не засовывая четвертак в автомат. Он слушал дождь, стучащий по стене гостиной, слушал приятное царапанье иглы в канавке. Но сейчас лишь стояла тишина – оглушительная, как ветер в пустом ущелье. Он подумал, что больше не услышит музыку и что теперь она тоже потеряна.
Как и все, что у него было.
До Гаскинов он даже не представлял, что способен потерять больше, чем потерял прежде.
«Ее обещания ничего не стоят, – подумал он. – Они лживы, все до единого».
Он почувствовал что-то влажное у себя в боку и, опустив глаза, увидел, что рана под рубашкой снова закровоточила. Шов разошелся – нити высвободились без видимых причин, будто сама кровь вытолкнула их в безумной злости, из мстительных побуждений. Теперь кровь пропитала серую футболку Тома Гаскина.
«Но я ей нужен. Так же, как и она мне. И, может, поэтому на этот раз будет по-другому», – подумал он. Потому что он тоже был нужен.
Солнце выползло из-за темных гор на горизонте.
Он залез в свой пикап и увел «Роудраннер» со стоянки офиса, сделал широкий круг по гравию у кемпинга, где среди кактусов и пустынных цветов белела деревянная беседка. Въехал на узкую стоянку, с обеих сторон окаймленную большими камнями с прожилками кварца. Его место было отмечено номером одиннадцать и ничем не отличалось от десятого или двенадцатого. Он заглушил двигатель и выбрался из кабины, чтобы прохромать к задней двери и, открыв ее, бросить последний, исполненный страхом взгляд через плечо на тот ужас, что нарастал на востоке.
Поднявшись внутрь, он тотчас запер дверь.
Она ждала его в прохладной темноте спального места, в тесном пространстве, что стало чем-то вроде полки в его сердце. Он стоял неподвижно в сумраке, глядя на нее. Она тоже не сводила с него глаз, то горевших красных огнем, то затухавших до черноты.
Тревис представлял, будто голый, разведя руки, идет по пустыне, будто кающийся грешник, пересекающий вброд реку Иордан. «Я это сделаю, – подумал он. – Вот увидишь. Буду сидеть, скрестив ноги, на песке среди камней и ящериц, как какой-нибудь мистик в духовных исканиях. Я буду ждать. И солнце взойдет и вскипятит ненавистную кровь в моих венах. Потом останется только сухое и пустое чучело, такое рыхлое, что оно сломится и его развеет ветер. И ты там тоже будешь».
Она зашевелилась, будто возбужденная змея, заизвивалась, вздыбилась. Луч солнца проник в щель над изголовьем спального места, осветив ее чудовищную голову огненной короной.
Тревис увидел завиток дыма у нее над макушкой, запахло чем-то, напомнившем ему о деревне на другом конце света, где трещали своими соломенными крышами горящие дома.
Она напряженно улыбнулась сквозь боль и, тлея, сдвинулась в тень. «Видишь, как я от тебя горю». Она рассмеялась.
У него заурчало в животе – протяжно, сердито. У него будто сжалось все внутри.
Он подумал о мальчике, о фермерском доме. Об Аннабель Гаскин и рыжем коте.
– Тревис, – выдохнула Рю. – О, Тревис, посмотри на меня теперь.
Он увидел, как она выступила из тени в серый утренний свет, и на лице, что он увидел, оказалась не чудовищная ухмыляющаяся гримаса – оно было белым, округлым и красивым, обрамленным нимбом из рыжих кудрей.
– Не оставляй меня, – сказала она. – Позволь мне тебя любить. И быть твоей семьей.
Рука, сжимавшая его руку, была как никогда теплой, и он чувствовал, как ее кровь стремится по его венам, спеша приветствовать ее ложное тепло, и как она шумит у него под кожей, будто жадный, голодный зверь. Она улыбалась, и он знал: она говорила одновременно и правду, и ложь. Он чувствовал, как последние силы покидают ее, пока она боролась за сохранение иллюзии, что была способна источать тепло. Ее фигура казалась такой знакомой, такой подобной музыке, и это была ложь, к какой