Наш Современник, 2005 № 11 - Журнал «Наш современник»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ушли родители, исчезла деревня, разрушилась семья, оставила любимая. Росла лишь усталость и горечь разочарования, вот так простодушно и незаметно на Россию накатывала катастрофичность, зафиксированная поэтическими летописцами конца XX века. Восьмидесятые годы — это годы постоянных потерь, годы загубленной любви, загубленной силы, испитое и избитое время. Кому нужен спившийся и обессиленный человек? Об этом пишут и поэты, и прозаики его поколения, пишут, не находя разгадки неожиданной национальной катастрофы. Об этом, как о самом себе, пишет пронзительно и горько и Николай Дмитриев. Как сохранить себя? Как сохранить Россию? И откуда вдруг эта дьявольская сила на донце у красивой бутылки?
Жуть берет! Неужели онаПересилила русскую силу? —Не года, не любовь, не война…
Очнулся добрый молодец, а кругом ни семьи, ни жены, ни детей, ни дома, ни друзей, ни работы. Вот уж печальная русская элегия с отчаянной исповедью перед всем миром. И опять, как в начале пути, отчет перед отцами, героями своей Победы, которая явно уже не суждена детям этой Победы.
Полминуты. Трофейная хроника.В кадре лица, потом сапоги.У берез. У оплывшего ровикаОбступили солдата враги…
Вот поднялся, помедлил мгновениеИ с заботой на белом лицеПосмотрел на моё поколение.Посмотрел так, как смотрят в конце…
Поразительно, что к этому спасительному припаданию к отцовской шинели обращаются в конце XX века как к чему-то единственно спасительному самые разные поэты поколения одиночек, рожденные в послевоенные годы. Пишет Юрий Поляков свой «Ответ фронтовику», поет свои песни об отце и старшем брате Александр Бобров, вспоминает о погибших солдатах Леонид Губанов, и даже отпетый концептуалист Тимур Кибиров вдруг обращается к сентиментальной теме вечных патриархальных ценностей: «Прижавшись щекою к шинели отца — вот так бы и жить… Прижавшись щекою, наплакаться всласть и встать до конца». Может, потому и празднуют с каждым годом всё торжественнее День Победы, потому что больше праздновать нечего. Лишь отпевать самого себя.
И улегся под куст, как отшельник.И услышал опять:«Это здесь…»И запел надо мной можжевельникКолыбельную, смертную песнь…
Я услышал её не со страхом.Не с тоскою, и — руки вразброс, —Замирая, просыпался прахомИ травою при жизни пророс…
Смерть уже обступает поэта со всех сторон. Спасение лишь в сокровенных строчках, в найденных словах, в кем-то нашептанных стихах. «И в сумерках мне классики ревниво / Нашептывают нужные слова». Земной природный поэт как в спасительную нишу уходит в русскую культуру. Его спасает от полной безнадеги и отчаяния пусть и не кормящее, но возвращающее к жизни ремесло. По сути в чем-то вся поэзия конца XX века — это спасение самих поэтов от недовольства собой, от морального дискомфорта, от стремления к самоубийству. Кончают с собой Борис Примеров, Юлия Друнина, Александр Башлачев, Борис Рыжий (поэты разных поколений), когда уже и писать не о чем, и силы к сопротивлению словом заканчиваются.
Иду, в глаза не глядя, средь толпы,Одним, другим недобрым словом мечен.Друзья-поэты — вот мои попы.О! Смертные стихи ведь тоже лечат.
Друзья легко сигают на тот свет,Как будто там и вправду что-то светит.Как будто сам Есенин — их поэт, —Своей тальянкой каждого приветит.
Смертная тема в годы разрухи и раздора накрывает и Николая Дмитриева, но он не спешит идти ей навстречу. В его опустошенной, обезлюбленной душе новый прилив энергии даёт сама тема сопротивления. Вдруг просыпаются любовь и ярость, волевой напор и звенящее слово. Он описывает и жизнь, и природу, и людей, как будто освещает их багряным огнем слова.
В то, что не воскреснет Русь, — не верь,Копят силы и Рязань, и Тверь.На Рязани есть еще частушки,Есть ещё под Вологдой чернушки.
Силы есть для жизни, для стиха.Не сметёт вовек ни Чудь, ни Мерю, —В то, что не воскреснет Русь, — не верю.Не возьму я на душу греха.
Хорошо знавший его и друживший с ним Юрий Поляков написал в предисловии к книге «Ночные соловьи» о последних стихах Дмитриева: «Один из самых пронзительных и запоминающихся образов гибнущей, разламывающейся, как Атлантида, большой России, именовавшейся СССР, я нашел именно у него в стихотворении про гармониста, собирающего милостыню в подземном переходе:
…Бомж зелёный маялся с похмелья.Проститутка мялась на углу.Цыганята. Дети подземельяПолзали на каменном полу…А вверху гуляла холодина.И была Москва, как не своя.И страна трещала, словно льдина.И крошились тонкие края.
…Мимо люди всякие сновали.Пролетали, а куда? — Спроси!Но всё чаще лепту подавали —Как на собирание Руси.
…Можно выделить два ключевых для нового, постсоветского Дмитриева словосочетания: „Москва, как не своя“ и „собирание Руси“… Речь идёт о сохранении средствами поэзии не только русской деревни, но самого русского способа жить, чувствовать, мыслить…»
По-моему, сейчас на Руси ещё можно писать стихи для самосохранения народа. Сколь бы малое число читателей ни оставалось. Поэтический способ жизни — это тоже и наша сила, и наша слабость. Я понимаю, что для нынешних рационалистов и прагматиков надобно уничтожить подобный способ жизни, даже саму природную одушевленную поэзию. Это они внедряют, как картошку при Екатерине, непоэтическую поэзию, но, смею заметить, неудачно. Стихи произрастают даже из самого концептуального сора и у Тимура Кибирова, и у Ивана Жданова, и у Бориса Рыжего. Впрочем, последний и сгорел как русский поэт.
Что же говорить о таких природных, задушевных и простодушных поэтах, как Николай Дмитриев. Его жизнь, его поэзия и есть его собирание Руси. И, как он сам писал, даже смерть, даже смертные стихи помогают людям жить. Силы у поэта кончились, смерть пришла, но стихи остались. Будем жить с ними.
И мне сказал незримый страж:— Молись. Коль помнишь «Отче наш»,Коль из святого что-то помнишь,Молись за них. Они горятВ аду земном, и что творят,Не ведают. А где им помощь?
Юрий Павлов
РУССКИЙ КРИТИК НА «ПЕРЕДОВОЙ»
К 80-летию М. П. Лобанова
Давно уже существует тенденция укорять русских писателей, критиков в том, что во второй половине XX века у них не было подлинных героев, борцов, у которых совпадают слово и дело. Так утверждают не только «левые», что понятно, но и некоторые «правые».
Одним из самых очевидных опровержений этой версии является жизнь и творчество М. Лобанова. Вот что пишет о нём известный священник Димитрий Дудко: «Я его давно уже заметил по его произведениям, они мне очень понравились, были удивительно духовны. Как он хорошо всё понимал в безбожный период в нашей стране и безбоязненно обо всём говорил, его статья „Освобождение“ наделала большой переполох, Лобанова наказали. Вот они, герои, а всё выставляют кого-то, кто и в подмётки к ним не годится. Мучаются другие, а лавры пожинает кто-то…».
Самые разные авторы, от В. Кожинова до А. Янова, справедливо называли и называют Лобанова в числе ведущих идеологов «русской партии», которая сформировалась, в частности, в «недрах» журнала «Молодая гвардия» во второй половине 60-х годов XX века. Назовем факторы, определившие явление М. Лобанова, его место в русском освободительном движении второй половины XX века.
Решающую роль в формировании личности Михаила Петровича сыграла его мать. Её комнатку М. Лобанов называет своей «психологической почвой», «светелкой». Казалось бы, уместны ли такие высокие слова по отношению к коммунальному жилью? А между тем я помню, как незадолго до смерти Вадим Кожинов мимоходом заметил: «Мое детство прошло в квартире, в которой на 45 квадратных метрах жили 15 человек». Нечто похожее, только в более тяжелом варианте, было в детстве Михаила Лобанова: в фабричном бараке ютились 13 человек. Но ни Кожинов, ни Лобанов в этой связи не сетуют на судьбу, не обвиняют кого- или что-либо.
Для сравнения: вот как вспоминает о своём детстве Иосиф Бродский в эссе «Полторы комнаты»: «Следовало считать, что нам повезло <…>, мы втроем оказались в помещении общей площадью 40 м2». И снова — на этот раз уже с характерным напором: «Следовало полагать, что нам повезло, если учесть к тому же, что мы — евреи». А ведь Бродским действительно повезло: после войны большая часть советских людей, миллионы русских прежде всего, не имели таких жилищных условий.