Граждане - Казимеж Брандыс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она уже несколько минут разговаривала со своей соседкой, к которой пришли внуки. Светловолосый мальчуган внимательно следил, как Кристина чистит апельсин, а девочка с розовым бантом в волосах смирненько сидела на краю кровати, болтая ножками. Она посмотрела на Моравецкого, и он растерянно улыбнулся ей.
— Знакомься, Ежи, — сказала Кристина. Моравецкий бережно пожал сморщенную руку соседки и пробормотал свою фамилию.
— Ну, как же мне не знать? — рассмеялась старушка. — Ведь мы с пани профессоршей уже успели подружиться. Как соседки по коридору, — она указала на узкий проход между кроватями.
— Бабушка, я хочу апельсин, — протянул мальчуган, морща бровки.
— Игнась у нас сладкоежка, — сказала девочка, обращаясь к Моравецкому.
Кристина делила апельсин, успокаивая ребят, что каждый получит свою долю.
— Знаешь, пани Побежая через неделю уже выписывается, — сказала она мужу. — Я просто не знаю, как я без нее обойдусь…
Обе женщины и в самом деле были дружны, их связывало множество всяких больничных интересов, и всегда находились общие темы. Моравецкий с любопытством слушал, как они толковали о других больных, втихомолку подшучивая над их чудачествами или сочувственно вздыхая. Старая соседка Кристины была женой передовика-строителя с Новой Праги, которого на прошлой неделе наградили серебряным Крестом Заслуги. В больнице к ней все относились с уважением, и она чувствовала себя здесь, как дома. Выделяясь среди других своей седой, гладко причесанной головой, полная спокойного достоинства, она сидела очень прямо, опираясь на подушки, и вязала на спицах шерстяную шапочку для Игнася. Моравецкий с завистливым восхищением наблюдал за этой женщиной, счастливой даже в больничной обстановке.
«Пролетарская матрона», — думал он, слушая, как жена Побежего, опустив спицы на одеяло, рассказывает внуку о доме с красной крышей, который дед строит для него на Новой Праге.
— Там будет школа, — объяснила она Игнасю. — И когда ты подрастешь, дедушка поведет тебя в эту школу и покажет, какие стены он строил. А пан профессор, — она с улыбкой посмотрела на Моравецкого, — будет в этой школе вас учить.
— И меня тоже? — спросила девочка.
— А как же! — серьезно подтвердил Моравецкий. — Я девочек тоже обучаю.
— У нашего дедушки такие же самые очки, — сообщил Игнась, указывая на очки Моравецкого.
Женщины заговорили о достоинствах и недостатках сиделок. Кристина как будто оживилась, даже порозовела немножко, и обе перестали обращать внимание на Моравецкого. Он почувствовал себя лишним: у Кристины уже здесь свой дом, своя жизнь, а он — пришелец издалека, временный гость из города, нанесший сюда с улицы немного грязи.
Он посидел еще несколько минут, потом встал и неуклюже погладил Кристину по плечу.
— Завтра приду опять.
Она напомнила ему о брюках, которые надо дать дворничихе, и попросила, чтобы он с завтрашнего дня надевал уже вместо жилета теплый свитер. А он сконфуженно смотрел на грязные лужицы под стулом, которые натекли с его ботинок. Потом наклонился, чтобы поцеловать руку у Побежей, заглянув при этом в ее добрые голубые глаза, окруженные сетью морщинок, и на цыпочках пошел к двери. На пороге оглянулся, чтобы еще раз проститься с Кристиной, но ее уже заслонила сестра в белом чепчике, которая подошла к кровати, встряхивая термометр.
2Выйдя на улицу после разговора со Стейном, Моравецкий остановился, рассеянно глядя на мокрые обнаженные деревья, которые двойным рядом окружали двор больницы. Он мысленно повторял слова Марцелия и фамилию хирурга, вспоминал глаза Кристины, ища на серой стене то окно, у которого стояла ее кровать. Медленно пробуждалось в нем снова остро-мучительное сознание, что и на этот раз он не сумел ее подбодрить. Он знал, что и завтра, как сегодня, как вчера и третьего дня, они будут сидеть друг против друга и беседовать обо всем, кроме того, главного, а потом он встанет, возьмет ее за руку и скажет: «Завтра приду».
Моравецкий шел по узким разоренным улицам, между темными домами Сольца с выжженными окнами, мимо еще заваленных обломками ворот, над которыми светились в глубине этажи уцелевших флигелей. Он смотрел на них и думал о живущих там людях, которые трудятся, учатся, любят и родят детей, а в конце концов подходят к тому порогу, перед которым каждому суждено рано или поздно очутиться и дать себе ответ: где был он до сих пор и куда уходит. «Я обязан ей разъяснить, что это — наш человеческий долг, — убеждал себя Моравецкий уже в который раз. — Ведь я всегда ей говорил, что нельзя уходить из жизни как-нибудь…» Ему сейчас только пришло в голову, что Кристина, наверное, помнит эти слова и теперь молча ждет, чтобы он повторил их ей.
Перед ним вдруг вырос блестевший от дождя памятник Копернику. На асфальте лежали золотые полосы света, их то и дело пересекали проносившиеся с шумом автомобили. У дворца Сташица стояли в ряд такси. Сбоку, из-за колонн, выбегали косые белые лучи прожектора и освещали шар в руке каменной статуи. Моравецкий остановился, ослепленный ярким светом. Из фургона кинохроникеров какие-то люди выносили аппараты. Он споткнулся о лежавший на тротуаре провод. Шофер одного из такси опустил боковое стекло и спросил вполголоса:
— Куда везти?
«Но что я могу ей сказать? — размышлял Моравецкий, свернув по направлению к Новому Свету. — Если бы всю нашу жизнь сжать в кулаке, на ладони осталась бы какая-то жалкая крупинка. Конечно, мы оба с ней трудились. Но разве этого достаточно? Кристина хотела бы, верно, со спокойной душой закрыть глаза… Закрыть глаза и подумать: «Спасибо тебе, Ежи. Я все теперь поняла».
Мелькнула мысль, что он виноват перед Кристиной: всю жизнь держал ее в атмосфере тех смутных сомнений, которых сам не в силах был разрешить, мудрствований домашнего философа без системы. Если бы не он, Кристина, быть может, примирилась бы с жизнью или выбрала борьбу. А он ее только удерживал от того и другого. Но что такое человек, его жизнь и смерть, что надо в жизни сделать и куда мы уходим, — этого он ей так и не объяснил. Ему всегда казалось, что еще успеется: он попросту увиливал от ответственности в надежде, что придут какие-то новые откровения. Одного он не предвидел, — что Кристина может умереть раньше, чем он. Он совсем иначе представлял себе их последнее прощание: это она должна была до последней минуты сидеть подле него и держать его за руку. И, может, тогда он сумел бы ей объяснить «то».
Он остановился перед ярко освещенной витриной «Цепелии».
— Какая красивая материя! — сказала стоявшая рядом девушка. — Это чистая шерсть…
«Эх, Ежи, Ежи! — подумал вдруг Моравецкий. — Почему ты остался один? Как это вышло, что ты оторвался от всех, кто сейчас мог бы тебе помочь?»
Он окинул взором ушедшие годы и увидел множество уже полустершихся в памяти, неясных лиц. Его ученики рассеялись по всей стране. Иногда он встречал их имена в газетах: среди них было несколько ученых, лауреатов государственных премий, архитектор, один из молодых строителей Варшавы, видный партийный работник в Нижней Силезии, историк, подающий большие надежды, изучающий экономику Польши… Раз в несколько лет от них приходили письма, иногда кто-нибудь навещал его, и после четверти часа трогательных воспоминаний («Помните, профессор, как на письменном экзамене у меня выпала из рукава шпаргалка, а вы притворились, будто ничего не замечаете?») оказывалось, что гость забежал только на минутку, так как его ждет масса дел и совещаний. И значит — до свидания, до следующей встречи через три или пять лет!.. Иные его ученики погибли, другие застряли в разных уголках страны, как паутина в незаметных щелях. О некоторых доходили дальние, глухие вести из Китая, Индии или Австралии. И для них всех он, Моравецкий, был, вероятно, лишь неопределенной фигурой добродушного учителя, являвшегося им когда-то в тревожных снах перед экзаменами.
Он думал о том, что через полгода опять надо будет расстаться с мальчиками, которых он довел до одиннадцатого класса. Кузьнар, Свенцкий, Вейс засядут за столами в зале, и директор Ярош объявит темы. Потом наступит тишина, и три ряда голов склонятся над бумагой. Скрип стульев, шорох перьев, тревожные перемигивания и сигналы учеников — в такие минуты Моравецкий всегда страдал от того, что не мог им помочь.
На вопрос Кристины, что делается в школе, он не сказал ей всей правды.
«Утряслось как-то… Все в порядке», — ответил он ей. А этот «порядок» состоял в том, что со дня педагогического совета, с которого он ушел, не дожидаясь конца, почти на каждом его уроке присутствовала по поручению дирекции представительница родительского комитета: за ним учредили надзор. В классе стояла настороженная тишина. Он давал урок, строго придерживаясь программы, и старался не встречаться глазами с мальчиками. На доске больше не появлялась карикатура на него — бык в очках. Порой лишь ему казалось, что в устремленном на него взгляде Антека Кузьнара он читает суровое ободрение: «Терпи, не сдавайся», — говорил этот взгляд. Когда он уходил из класса, малыш Збоинский торжественно восклицал ему вслед своим ломающимся дискантом: «До свиданья, пан профессор!» В учительской во время нестерпимо тянувшихся перерывов между уроками он перекидывался несколькими фразами с Агнешкой Небожанкой или Сивицким. Ярош здоровался с ним молча, ограничиваясь беглым рукопожатием. Дзялынец читал газеты.