Прощальный вздох мавра - Салман Рушди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я узнал среди прочего, как она влюбилась в отца; узнал о великой чувственности, обуявшей моих родителей в один давний день в эрнакуламском товарном складе, когда их бросило друг к другу и невозможное стало возможно. Больше всего я любил в родителях эту их страсть друг к другу, вернее, то, что она была у них когда-то (хотя с течением лет все трудней и трудней было разглядеть молодых пылких любовников в этих все более далеких друг от друга супругах). И, зная об их былой любви, я желал такой же любви для себя, я жаждал ее и, даже теряя себя в нежданной атлетической нежности Дилли Ормуз, я чувствовал, что она не то, чего я хочу; о, я желал, желал этого асли мирч масала [90], того, что заставляет тебя потеть сладкими бусинами кориандрового сока и дышать сквозь жалящие губы жгучим пламенем красного перца чили. Я желал их перечной любви.
И когда я обрел ее, я думал, что мать меня поймет. Когда мне нужно было ради любви сдвинуть гору, я думал, что мать мне поможет.
Увы всем нам; я ошибался.
x x xОна знала, конечно, о храмовых девушках Авраама, знала с самого начала.
– Если мужчина хочет иметь секреты, пусть не треплет языком во сне, – неопределенно бросила она однажды. – Я так устала от ночной болтовни твоего папаши, что сбежала из его спальни. Ламе, что ни говори, нужен отдых.
Глядя вспять на эту гордую, энергичную женщину, я слышу то, что скрыто за этими внешне малозначительными словами, – слышу признание в том, что она, отвергавшая все компромиссы, не спускавшая никому ничего, терпела Авраама, несмотря на слабости его плоти, из-за которых он не мог противиться искушению лично отведать переправляемый им с юга товар.
– Старики, – фыркнула она в другой раз, – всегда глядят на 6ачи, на молоденьких девочек. Особенно те, у кого много дочерей.
Первое время я по юным годам и невинности считал эти рассуждения частью ее вживания в сюжеты своих картин; но когда Дилли Ормуз разбудила во мне чувственность, я начал понимать, что к чему.
Меня всегда удивлял восьмилетний разрыв между рождением Майны и моим, и вот, когда понимание взметнулось пламенем в моей юно-старой детской душе, я, который был лишен общества сверстников и поэтому с ранних лет приучился использовать взрослый словарь без взрослого такта и самоконтроля, не мог не поделиться своим открытием:
– Вы перестали делать детей, – крикнул я, – потому что он путался с девками!
– Я тебе такую сейчас влеплю чапат, – взъярилась она, -что вся твоя наглая рожа будет синяя!
Последовавшая оплеуха не вызвала, однако, существенных изменений в цвете моего лица. Ее мягкость дала мне необходимое подтверждение.
Почему она никогда не ссорилась с Авраамом из-за его неверности? Я прошу вас принять во внимание, что при всем своем богемном свободомыслии Аурора Зогойби в глубине души была женщиной своего поколения, которое находило подобное поведение допустимым, даже нормальным для мужчины; поколения, чьи женщины подавляли в себе боль, скрывали ее под банальностями о звериной природе, в силу которой мужчине иногда требуется почесать, где чешется. Ради семьи, этого великого абсолюта, во имя которого можно перетерпеть все что угодно, женщины отворачивали глаза и завязывали свою беду в узелок на конце дупатты [91] или защелкивали ее в шелковом кошелечке, как мелкие деньги или дверные ключи. К тому же Аурора знала, что Авраам ей нужен, нужен для того, чтобы она могла заниматься живописью и не думать ни о чем другом. Скорей всего, так оно и объяснялось – элементарно, скучно, обыденно.
(Замечание в скобках о супружеской покладистости: размышляя о решении Авраама отправиться на юг, когда Аурора поехала на север ради последней своей встречи с Неру и скандального отказа от «Лотоса», я подумал, что тут, возможно, именно отец играл роль покладистого мужа. Не лежала ли за его решением некая отдача долга, не таилась ли за ним зияющая пустота их брака, этого гроба повапленного, этой подделки? УСПОКОЙСЯ, о мавр, успокойся. Оба они уже недоступны для твоих обвинений; злость твоя бессильна, хоть бы и вся земля от нее содрогнулась.)
Как, должно быть, она ненавидела себя за эту трусливую, денежно-расчетливую дьявольскую сделку в мягком варианте! Ибо – поколение там или не поколение – мать, которую я знал, которую мне довелось узнать в ее спартанской мастерской, была не из тех, кто мирится с чем-либо из боязни нарушить статус-кво. Она любила говорить, что на уме, выкладывать начистоту, резать правду-матку. И все же, когда рухнула ее великая любовь и она оказалась перед выбором между честной войной и жалким, эгоистическим миром, она заперла рот на замок и ни словом не выразила мужу свое недовольство. Только молчание росло между ними подобно тяжкому обвинению; он бормотал во сне, она разговаривала со мной в мастерской, и спали они раздельно. Только на один миг, после того, как на подъеме к пещерам Лонавлы его сердце едва не отказало, они смогли вспомнить, что у них было когда-то. Но реальность очень скоро взяла свое. Иногда я думаю, что они оба считали мое старение и мою увечную руку наложенным на них наказанием -уродливым плодом зачахшей любви, полужизнью, рожденной от половинчатого брака. Если и был у них какой-то призрачный шанс на новую близость, мое рождение прогнало этот призрак прочь.
Сперва я боготворил мать, потом ненавидел. Теперь, когда все наши истории окончены, я оглядываюсь назад и испытываю – по крайней мере вспышками – сочувствие к ней. Что, пожалуй, целительно – как для меня, так и для ее мятущейся тени.
Мощная страсть бросила Авраама и Аурору друг к другу; хилая похоть развела их. Все эти последние дни, пока я пишу о заносчивости Ауроры, о ее остроумии и язвительности, я слышу за громкими, сиплыми звуками этого спектакля печальную мелодию утраты. Она простила Авраама однажды – там, в Кочине, когда Флори Зогойби хотела забрать у нее нерожденного сына. В Матеране она попыталась – и, пытаясь, сотворила меня – простить его во второй раз. Но он не исправился, и третьего прощения уже не было… и все же она осталась. Она, которая потрясла до основания весь свой мир ради любви, теперь подавила в себе мятеж и приковала себя цепью к остывающему год от года браку. Неудивительно, что она стала так зла на язык.
А отец: если бы он вновь обратился к ней, забыв обо всех прочих, может быть, тогда она спасла бы его от пещеры Могамбо, от Кеке, и Резаного, и еще худших мерзавцев? Может быть, он, спрыснутый живой водой любви, выкарабкался бы из этой ямы?.. Нет смысла переписывать жизнь собственных родителей. Трудно даже записать ее, как она была; не говоря уже о моей собственной жизни.
x x xВ «ранних маврах» моя рука чудесным образом преображалась; нередко чудеса происходили и с туловищем. В одной из картин, называвшейся «Ухаживанье», я был мавр-мор-павлин, распустивший свой многоглазый хвост; своею же головой моя мать увенчала тело неряшливой, растрепанной павы. В другом полотне (мне тогда было двенадцать, а на вид, соответственно, двадцать четыре) Аурора перевернула наше родство, изобразив себя в виде молодой Элеоноры Маркс, меня – в виде ее отца Карла. "Мавр [92] и Тусси" иных зрителей изрядно шокировали: мать там смотрела на меня с юным дочерним обожанием, я же стоял в патриархальной позе, взявшись за отвороты сюртука, бородатый, настоящее пророчество о моем не столь уж далеком будущем.
– Если б ты был вдвое старше, чем выглядишь, а я вдвое моложе, чем на самом деле, я сгодилась бы тебе в дочери, – объяснила мать, которой было сорок с лишним, и я тогда был слишком юн, чтобы почувствовать в ее голосе что-либо помимо нарочитой легкости тона, которая могла прикрывать нечто более диковинное. Это был не единственный наш двойной – и к тому же двусмысленный – портрет; она написала еще «К хладеющим устам», где изобразила себя мертвой Дездемоной, лежащей поперек кровати, меня – горестным Отелло, вонзившим в себя кинжал и клонящимся к телу любимой в последнем издыхании. Несколько пренебрежительно моя мать называла эти холсты маскарадными картинами, написанными из прихоти, для семейной забавы; неким подобием костюмированного бала. Но – как в случае со скандально известным изображением игрока в крикет, о котором я вскоре расскажу, – Аурора часто проявляла себя с самой иконоборческой, самой эпатирующей стороны в работах, сделанных как бы мимоходом; эротизм этих сильно электризованных картин, которых она не выставляла при жизни, вызвал после ее смерти ударную волну, только потому не переросшую в полномасштабное цунами, что ее, бесстыдницы, уже не было в наличии, чтобы еще больше провоцировать добропорядочных людей отсутствием не то что раскаяния, но даже малейшей тени сожаления.
После «Отелло», однако, характер цикла изменился: мать начала разрабатывать идею о перенесении старинной истории Боабдила – «не в авторизованной, а в ауроризованной версии», как она сказала мне, – в наши края, причем роль последнего из Насридов в бомбейском воплощении предназначалась мне. В январе 1970 года Аурора Зогойби впервые поместила Альгамбру на Малабар-хилле.