Дневник - Жюль Ренар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* Самые страстные дискуссии следовало бы заканчивать словами: «И кроме того, ведь все мы скоро умрем».
* Не быть Виктором Гюго: это может привести в ярость!
* Александр Натансон[81] говорит мне:
— Мы хотим, чтобы вы издавались у нас. У нас уже есть Капюс, Бернар, Доннэй. Нам нужны только такие, как вы. Да, это наше желание, наша слабость, наш каприз. При мысли, что вы станете нашим, сердце радуется.
— Хорошо, — говорю я. — Так вот что я вам предлагаю…
— Да, — говорит он, уже насторожившись. — Но наши возможности ограничены. Это не выйдет за пределы возможностей?
— Я вам дам книгу, а вы ее издадите пятитысячным тиражом.
— Посмотрим.
И он, видимо, решает, что разговаривает с Мендесом или Мезруа. Он не понимает, что я охотнее продам ему свою шкуру, — только что он с ней станет делать? — чем допущу, чтобы он потерпел убыток на моей книге.
Я объясняю Атису, чего хочу: занять денег у издателя — это лучше, чем у коммерсанта, — и вернуть долг книгами, а если книг не хватит, то домом, когда его продам, наследством, когда его получу.
— Нет ничего проще, — говорит он. — Удивительно только, что вы не требуете большего.
И будущее мне представляется в ярко-розовом свете.
* Бывают пьесы, запрещенные не цензурой, а самой публикой.
* Только один-единственный раз Виктор Гюго не произвел на меня никакого впечатления: когда я его видел. Было это на спектакле «Король забавляется». Он показался мне старым и каким-то низеньким, такими мы представляем себе дряхлых академиков, — в академии, должно быть, таких полным-полно. Позднее я познакомился с Жоржем и Жанной Гюго. Я никакие мог взять в толк, как это они могут боготворить кого-то иного, а не его.
Ради него я пожертвовал бы Лафонтеном, всеми своими пристрастиями.
Как-то мы с Ростаном весь вечер твердили одну строчку Гюго, необычайную по своей живописной выразительности:
«И на две стороны расчесаны власы».
Я не нашел бы и четырех фраз, чтобы сказать ему о нем самом.
А ведь у него есть книги, которых я не читал.
Я могу шутить над господом богом, над смертью, но над Гюго не мог бы. Ни одно его слово не кажется мне смешным.
Я читал мыслителей: они меня смешат. Все они ходят вокруг да около. Не знаю, мыслитель ли Виктор Гюго, но он производит на меня такое впечатление, что, прочитав одну-единственную его страницу, я начинаю мыслить со страстью, всеми участками мозга.
Думаю, что никогда не посмел бы ему признаться, что я тоже пишу.
Если бы мне с цифрами в руках доказали, что бога не существует, я как-нибудь это пережил бы. Но если бы не существовало Виктора Гюго, мир, где зыблется пьянящая меня красота, стал бы безнадежно черным.
Вид живого Виктора Гюго не повредил образу Виктора Гюго, но я сержусь на себя за то, что у меня не хватило энтузиазма увидеть хоть на минуту великого поэта в этом жалком старичке. Он вышел под руку с внуком.
Я вкладываю в его имя не меньше смысла, чем в имя бога. На него ушла вся моя способность обожать.
Критиковать Гюго! Когда я смотрю на закат солнца, какое мне дело до того, что солнце вообще не закатывается, а земля вращается вокруг солнца? Когда я читаю Гюго, какое мне дело, как он писал то или это?
Когда я был мальчиком, я говорил своему деду: «Какие они счастливые, что у них такой дедушка!» И мой дедушка, ничуть не обижаясь, подтверждал, что они действительно счастливые.
29 ноября. Трудись, трудись! Талант — как земля. Наблюдай жизнь, и она не устанет тебя вознаграждать. Вспахивай свое поле каждый год: каждый год оно будет давать урожай.
30 ноября. Когда я не очень оригинален, я немного глуп.
* И к черту также «увядание с его чуть печальной прелестью».
9 декабря. «Гораций»[82] в «Театр Франсе». Две колонны, два кресла. К колоннам глупейшим образом прицеплены какие-то зеленые морковки, как оказалось потом, мечи.
Ламбер-сын бесконечно растягивает «р» во всех словах, начинающихся с этой буквы.
Если же стихотворная строка оканчивается словом с буквой «р» на конце, он совсем опускает ее и говорит «пожа…» вместо пожар, «позо…» вместо позор и перескакивает к следующему стиху, точно боится, что его украдут.
Сильвен задыхается, но беспорядочно, без толку.
Дельвер — буднична.
Дюминаль — сплошной зад.
Жалкие фигуранты. А царь! Какой это проказник смеха ради налепил ему на голову золотую корону?
Гораций хорош. В четырех или пяти местах достигает кульминации, но все это слишком длинно, слишком рассудочно. И дурного тона.
У старика Горация лицо будто из ломкого гранита.
* Старость приходит внезапно, как снег. Утром вы встаете и видите, что все бело.
11 декабря. Завтрак у Блюма. Жорес похож на не имеющего ученой степени учителя начальной школы, которому мало приходится бывать в движении, или на растолстевшего коммерсанта.
Среднего роста, широкоплеч. Лицо довольно правильное, ни уродливое, ни красивое, ни оригинальное, ни слишком обыденное. Целый лес волос, но лицо не заросшее, только шевелюра и борода. Веко на правом глазу нервно подергивается. Высокий стоячий воротничок. Галстук сползает на сторону.
Большая эрудиция. Он даже не дает мне докончить те несколько цитат, которые я привожу и которые мне, впрочем, не так уж дороги. На каждом шагу привлекает историю или космографию. У него память оратора, потрясающая, наполненная до краев. Часто харкает в платок.
Не чувствуется особенно сильная личность. Скорее производит впечатление человека, о котором в истории болезни можно было бы сообщить: «Пользуется завидным здоровьем».
Он шутит и сам смеется слишком долго таким смехом, который как будто спускается со ступеньки на ступеньку и останавливается только у самой земли.
Речь у него медленная, широкая, немного запинающаяся, без оттенков…
Странно произносит некоторые слова, пренебрегая последней буквой.
Конечно, я понимаю, что в этом ораторе живет актер. И, кроме того, я в мыслях общаюсь с людьми столь великими, что этот человек удивить меня не может.
— Мне почти безразлично, — говорит он, — сказать речь или написать статью.
Спрашиваю, что он предпочитает: точность во фразе или поэтические красоты.
— Точность, — отвечает он.
Больше всего как оратор его поразил Фрейсине.
Говорить на митинге или в парламенте ему легче, чем выступать с докладом.
Где он действительно чувствовал себя неловко, так это в суде, когда защищал Жеро-Ришара.
В вопросах религии он, по-видимому, довольно робок. Он не любит, когда затрагивают эти проблемы. Отделывается словами вроде: «Уверяю вас, это сложнее, чем вам кажется». Похоже, что он считает религию неизбежным злом и полагает, что немножко ее нужно все-таки оставить. Он думает, что догма мертва, а символ, форма, обряд не опасны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});