Урок анатомии. Пражская оргия - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хороший мальчик.
– В душе он чудесный мальчик, но Бобби вечно занят, а мать, увы, никак его не наставляет. Она и себя никак не могла наставить, тем более его. Но с тех пор как я здесь, я над ним работаю, и вот что я скажу: кое-какой результат есть. Вчера утром мы сидели тут, в этой комнате, вдвоем, и я рассказывал ему о его отце. Как Бобби учился. Как помогал в магазине. Видели бы вы, как он слушал. “Да, дедушка, да, я все понимаю”. Я рассказывал, как начал торговать сумками, как мы с братом бросили школу и пошли работать в кожевенную мастерскую – надо было отцу помогать, в семье-то восемь человек. А было мне четырнадцать дет. Как начался Кризис, я обзавелся тележкой и в выходные и вечерами ходил по домам, продавал тогда еще довольно убогие сумки. Днем крутил в пекарне халы, а вечером ходил с тележкой. И знаете, что он мне сказал, когда я закончил? Он мне сказал: “Тяжелая у тебя была жизнь, дедушка”. У Бобби своя работа, у меня своя. Вот что я понял, когда сидел с нашим мальчиком. Я снова стану отцом. Кому-то надо этим заниматься, вот я и буду. – Он снял пальто и снова посмотрел на часы. – Подождем, – сказал он. – Еще пятнадцать минут, до десяти, и, если он не появится, поедем. Не понимаю! Я всем его друзьям позвонил. У них его нет. Где он ходит по ночам? Куда ездит? Как мне узнать, все ли с ним в порядке? Садятся за руль, а куда катят – сами не знают. Машина у него – сплошное расстройство. Я Роберту сказал: “Не надо ему никакой машины!” И тут он расплакался. Сильный, крупный мужчина, такой же темноволосый, как Бобби, правда, от горя сильно поседевший. Он всем существом пытался сдержать слезы: по его плечам, по груди, по мясистым рукам, которые во времена Депрессии крутили халы, было видно, что он презирает себя за слабость, готов все вокруг разорвать в клочья. На нем были клетчатые штаны и новая красная фланелевая рубашка – так одевается человек, который не желает, если есть силы, ничему покоряться. Но сил не хватало.
Они сидели на кровати Грегори, под огромным плакатом с татуированным десятилеткой в очках с зеркальными стеклами. Комната была маленькая, теплая, и Цукерману хотелось одного – забраться в кровать. Он качался на волнах, взлетал на гребень, к свету, а потом опять нырял в пучину ступора.
– Мы играли в карты. Я ей говорю: “Милая, смотри, что я сбрасываю. Ты вообще не следишь за тем, что я сбрасываю. Не надо было тебе давать мне тройку”. Тройку бубен. Тройка бубен – и всё тут. Осознать это невозможно. Из нее потекла моча – из нее, такой чистюли. На ее ковер в гостиной. Я увидел струйку мочи и понял, что все кончено. Идите сюда, идите со мной, я покажу вам кое-что красивое.
Еще один шкаф. Женская шуба.
– Видите?
Он увидел – и всё тут.
– Вы поглядите, как она следила за шубой. Все еще в идеальном состоянии. Она так за всем следила. Видите? Черная шелковая подкладка с ее инициалами. Лучшие костяные пуговицы. Все лучшее. Единственная вещь за всю жизнь, которую она разрешила мне купить. Я ей сказал: “Мы больше не бедные, позволь, я куплю тебе бриллиантовую брошь”. – “Не нужны мне бриллианты”. – “Тогда позволь, я куплю тебе красивое кольцо с твоим камнем. Ты всю жизнь трудилась в магазине как проклятая, ты его заслужила”. Нет, ей обручального было достаточно. Но двенадцать лет назад, осенью, на ее пятьдесят пятый день рождения я заставил ее, буквально заставил пойти со мной и выбрать шубу. Видели бы ее на примерке – бледная как смерть, словно мы последние гроши тратили. Эта женщина ничего для себя не хотела.
– Моя такая же была.
Мистер Фрейтаг его не услышал. А может, Цукерман ничего не сказал. Может, он даже не бодрствовал.
– Я не хотел, чтобы шуба осталась в пустой квартире – мало ли кто туда залезет. Она забрала ее из хранилища, Цук, в тот день… в тот самый день… утром…
Вернувшись в гостиную, он подошел к окну, посмотрел на улицу.
– Дадим ему еще пять минут. Десять.
– Не торопитесь.
– Я видел по всяким мелочам, как она больна. Погладит половину рубашки и пятнадцать минут отдыхает. Я просто не мог сложить два и два. Думал, вся усталость у нее от головы. Ох, как я зол! Я в ярости! Ладно, к чертям, пойдем! Уходим. Дам вам шапку, и пойдем. И сапоги. Дам вам сапоги Бобби. Как может взрослый человек выйти в такую погоду без шапки, без сапог, без ничего? Не хватало еще, чтобы вы заболели!
В машине, по дороге на кладбище, о чем можно думать? По дороге на кладбище, одурманенный или с ясной головой, думаешь об одном: что ждет впереди? Нет, это ты не видишь, это вне поля зрения, и ты к этому приходишь. Болезнь – это послание из могилы. Приветствие: ты и твое тело едины, оно уйдет, и ты за ним следом. Ушли его родители, он следующий. Едет на кладбище в длинной черной машине. Неудивительно, что мистер Фрейтаг заволновался – не хватает только гроба.
Старик наклонился, закрыл лицо руками.
– Она была моей памятью.
– Моя тоже.
– Остановите машину! – Мистер Фрейтаг забарабанил кулаком по стеклянной перегородке. – Притормозите! Здесь! – Цукерману он крикнул: – Вот он, вот магазин, магазин моего друга!
Машина остановилась у тротуара широкого унылого бульвара. Низкие здания складов, пустующие магазины, на трех углах – площадки, куда свозят старые авто. – Он был нашим уборщиком. Мексиканский парень, такой славный. Он купил это место на пару с братом. Дела идут ужасно. Я, когда здесь оказываюсь, всегда что-то покупаю, даже если мне ничего не нужно. Трое чудесных детишек и жена, а у нее обе груди удалили. Молодая совсем – тридцать четыре года. Ужас!
Рики не стала глушить мотор, а мистер Фрейтаг с Цукерманом пошли под ручку ко входу. Вокруг все было в снегу.
– Где Мануэль? – спросил мистер Фрейтаг девушку за кассой.
Она показала в дальний темный угол магазина. Проходя между рядов консервов, Цукерман не на шутку испугался: а вдруг он упадет и все обрушит?
Мануэль, раздобревший мужчина с мясистым темнокожим индейским лицом, стоял на коленях и наклеивал ценники на коробки с хлопьями. Увидев мистера Фрейтага, он радушно рассмеялся:
– Привет, Большой Человек! Что скажешь, Большой Человек?
Мистер Фрейтаг жестом пригласил Мануэля оставить свое занятие