Второе дыхание - Александр Зеленов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Торопливо, сбиваясь с ноги, бежала она впотьмах, задыхаясь, хватаясь за сердце, жаждая каждый миг увидеть его на дороге, здорового и невредимого, и мучаясь предчувствием беды, веря и не веря, отчаиваясь и вновь загораясь надеждой, пока на закрайке глухого леса в мутных рассветных сумерках не наткнулась на остывшее тело сына...
Об этом и были написаны стихи.
Это были даже не стихи. Это был крик материнской души, исторгнутый горем из самой ее сокровенной глуби.
Я их не записал (записать было нечем) и долго жалел об этом.
Только после службы в армии, уже женатого, снова направила меня мать в те места — навестить одинокую тетку, показать ей свою молодую жену.
Вот тогда-то я, выбрав время, и отправился за Волгу еще раз.
...Иду. День весенний, мартовский, синий. Солнце сверкает, дробится в лужах, капель звенит. С крыш с шумом съезжает парной подтаявший снег. По дворам горланят петухи нестройно, пьяные от весеннего солнца. Воробьи полощутся в лужах, чулюкают оглушительно. На голых березах старого парка хрипло горланят грачи.
Вышел на Волгу — в лицо ветерок с привкусом талого снега. Над головой — бездонная влажная синь. И где-то в бескрайнем этом сиянии поет-заливается жаворонок. Снег осел, стал зернистым, хрупким, похож на мокрую соль. Почернела, выгорбилась дорога, пересекли ее глубокие зажорины...
Выбрался я на большак. Вот уж и в лес вошел. Припоминаю, оглядываюсь.
Пусто кругом. Никого. Один только лес шумит. Шумит по-весеннему растревоженно.
Долго, как мне показалось, шагал до заветного места. Вот наконец и оно.
Тот же крест на сосне, только смола от времени поседела. И железка прибита вместо фанерки на столбике.
«На этом месте... декабря 1953 года
убит бандитами комсомолец
Евгений ШАЛЬНОВ,
родившийся 18 июля 1938 г.».
Почти ровесник мой, значит. Было ему в тот год пятнадцать, а мне — на год больше. Ниже — стихи. «Сыну от матери». Я переписал их в тетрадку. Вот они, те стихи.
Декабрьской ненастной пороюУбили сынка моего.Убили безвинного Женю,Отняли от сердца его.
Я долго ждала, поджидала,Смотрела в окно до утра,По хвойному лесу ходила,Нашла его труп я сама...
Лежал ты, родимый, любимый,Недвижно на голом снегу,О горе, о муке, о скорбиНе мог ты сказать никому.
Я мать, и мне больно до муки,Понять меня могут всегда,Мои материнские рукиОбняли тебя и тогда.
Лежал ты безмолвный, любимый,И к маме руки не тянул,Глаза голубые закрылись,Навеки, любимый, заснул...
Лишь ветер холодный и резкийТвои русые кудри трепал.О горе большом материнском...ты весть посылал.
Дальше я разобрать не мог, все остальные строчки были съедены ржавчиной.
...Пустынно и грустно вокруг.
Ни души.
Нет ничего на свете печальнее одинокой могилы!
Одиноко шумит над нею сосна с заплывшим крестом. Шумит старый лес. Прощально машут голыми ветками молоденькие березки.
Откуда-то с южных открытых пространств налетает хмельной мартовский ветер. Прилетит, прошумит тоскливо в ветвях и опять улетит в никуда...
Оседает, словно вздыхая о ком-то, ноздреватый мартовский снег. А на сердце пронзительно грустно. И все кругом исполнено неизреченной печали по жизни, так рано и так нелепо оборванной...
Кто же он, тот самый, что посмел поднять на другого свою преступную руку? З а ч т о ч е л о в е к а у б и л?!
От тетки я знал, что преступник всего лишь двумя годами был старше жертвы. Ему безразлично было, кого убивать. Встреться ему другой — зарезал бы он другого, подвернулся под руку этот — прикончил его.
Поражала полная бессмысленность убийства. Но неужели так можно: лишить человека жизни, убить его н и з а ч т о?!
Оказывается, можно.
Тот, кто убил, был обязан убить. Обязан, ибо взялся доказать, что может, не дрогнув, лишить человека жизни. Доказать это тем, кто его посылал. Чтоб заслужить их доверие и быть принятым в гнусный подземный орден воров «в законе».
10
Вторая неделя была на исходе. До конца отпущенного мне «срока» оставался всего один день.
Никто, однако, не пробовал на меня нападать и никаких попыток к покушению не делал. Так что зря меня, видно, пугал Василий Андреевич. Тревоги мои улеглись, и я уже снова обрел способность трезво смотреть на вещи.
В самом деле, если бы что-то действительно замышлялось — времени было вполне достаточно. Я не таился, каждый вечер ездил с работы домой, один. Однако ведь ничего не случилось, и, если не считать собственных страхов и подозрений, все в конце-то концов шло нормально. Просто у меня, должно быть, нервы, повышенная мнительность.
В самый последний день назначенного мне «срока» я совершенно благополучно приехал с работы домой и успокоился окончательно. Мысленно даже подтрунивал над собой, зачем столько времени психовал. Видимо, я и действительно не из храбрых.
В тот вечер мы всей семьей решили помыться в бане. Жена попросила меня, пока она будет греть воду, добежать до хозяина нашего, Жорки, отнести за квартиру деньги, — Маня, супруга его, прибегала напоминала, что у нас уже за два месяца не заплачено. Пришлось перенять деньжонок у тети Поли, так как с финансами было у нас туговато, — только что, два месяца назад, произошла денежная реформа, новый рубль стал равен прежним десяти, а меня к тому же еще, как назло, и забюллетенить угораздило.
Вообще-то просьба жены у меня никакого энтузиазма не вызвала. С работы приехал усталый как черт, думал помыться и завалиться, — а тут вдруг снова тащись куда-то, аж в самый конец поселка, к тому же по темным улицам, вечером. Будто Жорка до завтра не мог подождать, умрет он без наших денег...
Пришлось напяливать шапку, идти. Зинаида наказала, чтоб возвращался скорее, помог ей Валерку в корыте помыть. А надо вам доложить, что баня в нашем поселке только еще начинала строиться. Одно время мы ездили мыться в город, но это было далековато. Как-то жена уговорила меня помыться у них в больнице. Я согласился, помылся разик, а как только узнал, что в этой ванне они своих больных обмывают, забастовал, как мне ни доказывала супруга, что там у них все стерильно. Вот с той поры и мылись мы дома, в корыте, в котором супруга стирала белье.
...У Жорки пришлось задержаться. Когда я вернулся, Зинаида не только помыла Валерку, но и сама успела помыться и напустилась на меня, где столько времени пропадал.
— Да от тебя же еще и попахивает?! — она подозрительно потянула носом.
— Чего зря болтаешь! — буркнул я ей, отворачиваясь, чтоб не дохнуть ненароком. Плохо, видно, помог тот чай, щепотку которого Жорка сунул мне на дорогу, чтоб зажевал водочный запах.
Я ведь и сам не думал задерживаться, а просто уж так получилось. Жорка сразу меня за рукав: «А-а, герой! А ну проходи, проходи давай». Усадил за стол и потребовал, чтобы я рассказал ту историю с жуликом, о которой досужая Каля успела уже раззвонить по поселку.
Когда я дошел до места, как Каля прислала мне трешку, в крыльцо застучали. Жорка мотнул жене головой: ступай открывай.
Маня вернулась и доложила, что прибегала Каля, спрашивала, не заходил ли сюда ее муж. Оказалось, Василий Андреевич до сих пор еще не вернулся с работы, Каля не может понять, что случилось, и очень обеспокоена.
— ...Так, говоришь, трешкой хотела отделаться? — переспросил, хихикая, Жорка. — Она это может, только и жди от нее...
Тут я в запале и выскажи все, что думал не только об Кале об этой, но и о муже. Дескать, Каля-то Калей, а сам он, мужик, смотрит куда? Гнать ему надо такую, а он за нее, как черт за грешную душу, держится. И поэтому он, Василий Андреевич-то, хоть и братом родным тебе, Жора, доводится, а все-таки он тюфяк!
Ляпнул — не думал, что дело так обернется. Думал я, Маня и Жорка подхватят и сами начнут костерить этого мямлю. Но оба вдруг замолчали, и наступила такая неловкая тишина, будто сморозил я бог весть какую глупость.
Маня — та отвернулась демонстративно, отправилась на кровать. А Жорка с кривой ухмылочкой поморгал своими медвежьими глазками, вздохнул глубоко и сказал, что тут не так-то все просто, как может мне показаться, что тут без поллитры не разберешься. А уж коли я за квартиру деньги принес, то деньги эти нужно обмыть, и немедля.
Я думал, он это в шутку. А Жорка полез за шкаф, вынул оттуда и стукнул на стол бутылку.
— Один не осилю, завтра с утра на работу. Ну, а вдвоем мы ее, болезную, глядишь, и уговорим.
Он коротко этак заржал, подмигнул на бутылку — и Мане: