Детство Ромашки - Виктор Иванович Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сумятицу воспоминаний прервало чье-то осторожное прикосновение к моему плечу. Я поднял глаза. Передо мной присел на корточки мужик в серой свитке.
—Вы далеко ли плывете-то?
Я ответил, что плывем мы в Балаково. А он усмехнулся и опять спросил:
—Раскольники, чай? А?
Впервые услышав слово «раскольники», я удивился и сказал, что не знаю, кто мы.
—Раз в Балаково, то должны быть раскольники,— утверждающе произнес мужик.— Балаково-то, сказывают, они и построили. Понаехали из Польши какой-то и облюбовали место у затона. Ничего село основали, на городской манер жизни. Торговлю там завели, купцов понарожали и, конечно, босяков прорву. Этот,— кивнул он на Максима Петровича,— кем же тебе доводится?
Я не знал, как ответить. Тогда мужик похлопал меня по коленке и ласково сказал:
—Душевный он. Хлебнул, должно, горя по самое не хочу. Ну, а те, что к капитану ушли, кто такие?
Я ответил, что к капитану ушел наш хозяин — Горкин, а с ним его доверенный — Павел Макарыч.
—Горкин? — Мужик задумался, теребя бороду.— Вроде как слышал я такую фамилию.— И, будто спохватившись, толкнул меня в колено.— Купец он? Магазин у него в Саратове на Немецкой улице под золоченой вывеской. Так?
Так это или не так, я сказать не мог. А мужик, похрустывая коленями, поднялся и сокрушенно вздохнул:
—Вот оно и выходит: мы — воевать, а купцы — торговать. Жизня!..— постоял, шагнул к своему месту и опять повис на расчалках, будто его распяли на них.
За бортом жалобно вызванивала вода, и мне казалось, что это от злости и бессилия плачет мужик. Но вот все это пропало, и я словно растворился в мягких шумах ночи. Потом темнота раздвинулась, и передо мной из края в край раскинулась степь. По прогону меж ржаных полей мы с дедушкой гоним стадо.
Вечер удивительно тихий, а мне зябко, и я жмусь к дедушке. Он укрывает меня полой армяка и говорит голосом ба-бани: «Вот так-то, сынок, лучше будет». Из-за холма выплыли
Дворики, а навстречу нам по дороге идут дядя Сеня, Акимка, тетка Пелагея. Не удивляюсь, что вижу их вместе, только почему-то тороплюсь скорее дойти до них...
Проснулся, как от толчка, и увидел над собой бездонную синеву неба с редкими легкими облаками, неподвижно застывшими в вышине.
Солнце поднималось из самой Волги, и вода в ней была золотисто-розовой. Правый берег, затканный сизой дымкой, двигался медленно, а левый, в желтых песчаных откосах, проворно бежал, то приближаясь, то отдаляясь от парохода.
Народу на палубе стало меньше. Мужика в свитке не было. На его месте стояла бабаня, а рядом с ней облокотился на палубные перила Максим Петрович. Он что-то говорил ей и, как Акимка, смешно морщил лоб.
Бабаня из-под ладони всматривалась в даль и то улыба*-лась, то становилась строгой. Максим Петрович оттолкнулся от перил, увидел меня, сказал что-то. Бабаня обернулась и об-радованно воскликнула:
—Проснулся? Шея у тебя, случаем, не занемела, сынок? Уснул-то ты неудобно. Глянула, а голова у тебя, как у неживого, висит.— Она ласково заглянула мне в глаза.— Не чуял, как я тебя укладывала и бекешкой укрывала. Чего глядишь-то так? Ай я не такая?
Бабаня действительно казалась мне иной. От суровости, к которой я привык, и следа не осталось.
—Протирай глаза скорее. Глянь, хорошо-то как! — говорила она, торопливо свертывая бекешку и засовывая ее в узел.— Проснулась я, подняла глаза, а надо мной заря играет. На Волгу глянула, и сердце зашлось. Всякую земную красоту на своем веку видывала, а такая и во снах не снилась. В воде-то уж каких только красок не было: то малиновая, то желтая, то такая, что и не знаешь, как назвать. Пароход ровно по шелкам шел.— У бабани брызнули из глаз слезы, она смахнула их, рассмеялась, воскликнула: — Никак, я одурела, сынок! — и тут же стала строгой, заговорила певуче, задумчиво: — Мужик, что с вечера шумел, на зорьке тихий стал. В Вольске он слез. Там ему на призыв являться. А лес-то, лес-то бежит! — повела бабаня рукой к берегу.
Но я смотрел не на лес, а выше его. Там, за пологим песчаным холмом, всплывали, голубея и золотясь, купола балаков-ской соборной церкви. Они росли на глазах, и в душе у меня поднималась щемящая тоска. Село, где я родился, и манило к себе и пугало.
—Ты чего молчишь? Ай никак не проснешься? — тормошила меня бабаня.
Я не успел ответить. Могучий рев пароходного гудка оглушил и подавил меня. В ту же минуту из-за зеленой полосы камышей и тальника, густо разросшегося по косе, показалась белая с синими наличниками на окнах, до мелочей знакомая ба-лаковская пристань.
2
От пристани до Балакова более трех верст пологими балками и песчаными пустырями в островах пропыленного до рыжины вербовника. Мы с трудом разместились в двух пароконных тарантасах и не едем, а плетемся по разбитой дороге.
В желтой пыльной мгле из-за холмов медленно надвигается Балаково. Солнце где-то еще за селом, сияние от него, широкое и лучистое, взмывает вверх, чуть касаясь золоченых маковок на куполах церквей.
Меня попеременно охватывают то радость, то истомляющая душу тревога. Все тут знакомо, но как-то чуждо мне... На бугорке свечкой стоит пирамидальный тополь. Не вижу, но знаю, что у него сухая вершина. Мимо него по кривой стежке бегал я на Инютинский закосок, по той же стежке мы с дедом Агафоном ходили на Волгу собирать плавник, по ней утрами возвращалась домой маманька. Я любовался ее легкой походкой, гордился, что она самая стройная из всех затонских женщин.
Тополь вместе с бугорком близится. Пора бы уж показаться крышам Затонского поселка. Но их нет и нет. Вот уже и пологий береговой скат, засеребрилась вода в затоне, а поселка не видно. Вместо него — иссиня-серый голый увал, а над ним — чистая голубизна неба.
«Куда же девался поселок?» — беспокойно думаю я.
У въезда на Мариинскую улицу песок кончился, и тарантас, позвякийая, плавно покатил по вымощенной камнем дороге. Замелькали до мелочей знакомые дома, ворота, заборы. Знаю здесь каждый закоулок, любой изгиб улицы. Вон у колодца с журавлем — поворот на Николаевскую, а в конце ее — широкая базарная площадь с магазинами, рядами палаток, навесов... На нее с угла хлебного переулка из-под голубых резных