Россия между дикостью и произволом. Заметки русского писателя - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Верно! – твёрже сказал Вавила. – Я – лучше тебя! Мне сегодня всех жалко, всякий житель стал теперь для меня – свой человек! Вот ты говоришь – мещаны, а мне их – жаль! И даже немцев жаль! Что ж немец? И немец не каждый день смеётся. Эх, кривой, одноглазая ты душа! Ты что про людей думаешь, а? Ну, скажи?
Не хотелось Тиунову говорить с человеком полупьяным, а молчать – боялся он. И, крякнув, осторожно начал:
– Что ж люди? Конечно, всем плохо живётся…
– Ага-а! – слезливо воскликнул Вавила.
– Ну однако в этом и сами они не без вины же…
– Во-от! – всхлипывая, крикнул Бурмистров. – Сколько виновато народу против меня, а? Все говорили – Бурмистров, это кто такое? А сегодня – видели? Я – всех выше, и говорю, и все молчат, слушают, ага-а! Поняли? Я требую: дать мне сюда на стол стул! Поставьте, говорю, стул мне, желаю говорить сидя! Дали! Я сижу и всем говорю, что хочу, а они где? Они меня – ниже! На земле они, пойми ты, а я – над ними! И оттого стало мне жалко всех…
Шли по мосту. Чёрная вода лизала сваи, плескалась и звенела в тишине. Гулко стучали неверные шаги по расшатанной, измызганной настилке моста.
– Стало мне всех жалко! – кричал Вавила, пошатываясь. – И я говорю честно, всем говорю одно – дайте человеку воли, пусть сам он видит, чего нельзя! Пусть испробует все ходы сам, – эх! Спел бы я теперь песню – вот как! Артюшки нет…
Он остановился в темноте и заорал:
– Артюха-а!
Тиунов быстро шагнул вперёд и, согнувшись, трусцой побежал к слободе.
– Артюх-х! – слышал он позади хрипящий зов, задыхался и прыгал всё быстрее, подобрав полы, зажимая палочку подмышкой.
– Кривой! Захарыч!
Тиунов по звуку понял, что Вавила далеко, на минутку остановился, отдышался и сошёл с моста на песок слободы, – песок хватал его за ступни, тянул куда-то вниз, а тяжёлая, густая тьма ночи давила глаза.
Бурмистров, накричавшись до надсады в горле, иззяб, несколько отрезвел и обиженно проворчал:
– Ушёл, кривой дьявол. Хорошо!
Он быстро начал шагать посредине моста, доски хлюпали под ногами, и вдруг остановился, думая:
«А если он в воду упал?»
Подошёл к перилам, заглянул в чёрную, блестящую полосу под ногами, покачал головой.
– У-у!
И, махнув рукою, запел:
Мырамы-орное твоё личикоИ – ах, да поцелуем я ль ожгу…– Ушёл, кривой! Пренебрегаешь? – ворчал он, прерывая песню.
Эх, и без тебя я, моя милая,Вовсе жить на свете – нет, не могу!В памяти Бурмистрова мигали жадные глаза горожан, все они смотрели на него снизу вверх, и было в них что-то подобное огонькам восковых свеч в церкви пред образом. Играло в груди человека долгожданное чувство, – опьяняя, усиливало тоскливую жажду суеты, шума, движения людей…
Он шлёпал ногами по холодному песку и хотя почти совсем отрезвел, но кричал, махал руками и, нарочно распуская мускулы, качался под ветром из стороны в сторону, как гибкий прут.
Кое-где в окнах слободы ещё горел огонь. «Фелицатин раишко» возвышался над хижинами слобожан тёмной кучей, точно стог сена над кочковатым полем. И во тьму не проникало из окон дома ни одной полоски света.
«Пойду к ней, к милой Глаше, другу! – решил Бурмистров, вдруг согретый изнутри. – Расскажу ей всё. Кто, кроме неё, меня любит? Кривая собака – убежала…»
Он безнадёжно махнул рукой и, глядя на воеводинский дом, соображал:
«Никого нет. Попрятались все».
Когда Вавила подошёл к воротам, встречу ему, как всегда, поднялся Четыхер, но сегодня он встал против калитки и загородил её.
– Пропускай, ну! – грубо сказал Вавила.
– Занята Глашка, – ответил Четыхер.
– Врёшь?
Дворник промолчал.
– Ведь никого нет?
– Стало быть – есть.
Препятствие возбуждало Бурмистрова. Он всем телом вспомнил мягкую, тёплую постель и вздрогнул от холода.
– Жуков, что ли? – угрюмо спросил он.
И вдруг ему показалось, что Четыхер смеётся; он присмотрелся – плечи квадратного человека дрожали и голова тоже тряслась.
– Ты чего? – заревел он и, забыв, что дворник сильнее его, взмахнул туго сжатым кулаком. Но запястье его руки очутилось в крепких пальцах Четыхера.
– Ну-ка, не бесись, не ори, дурак! – спокойно и как будто даже весело сказал Кузьма Петрович. – Ты погоди-ка. Я пущу тебя, пёс с тобой! Ну – только уговор: там у неё Девушкин…
– Кто? – спросил Вавила, выдернув руку и отшатнувшись.
– Ну – кто! Говорю – Девушкин Семён.
– Симка? – повторил Бурмистров и до горла налился холодным изумлением.
– Ежели ты его тронешь, – вразумительно говорил Четыхер, – гляди – плохо тебе будет от меня! Для прилику, для страха – ударь его раз, ну – два, только – слабо! Слышь? А Глашку – хорошенько, её вздуй как надо, она сама дерётся! По холодной-то морде её, зверюгу! А – Сёмку – тихо! Ну, ступай!
Он отворил калитку, но Бурмистров стоял перед нею, точно связанный, наклоня голову и спрятав руки за спину.
– Ну-ка, иди! – сказал Четыхер, подталкивая его.
Он высоко поднял ногу, как разбитая лошадь, ступил и во двор и, добравшись в темноте до крыльца, сел на мокрую лестницу и задумался.
«Милый ты мой, одинокий ты мой!» – вспомнились ему певучие причитания Лодки.
Нехорошее, обессиливающее волнение, наполняя грудь, кружило голову, руки дрожали, и было тошно.
«Врёт Четыхер! – заставил он себя подумать. – Врёт!»
Он мысленно поставил рядом с Лодкой неуклюжего парня, уродливого и смешного, потом себя – красавца и силача, которого все боятся.
«Чай, не колдун Симка?» – вяло подумал Бурмистров, стиснув зубы, вспомнив пустые глаза Симы.
Вавила тряхнул головой, встал и пошёл наверх, сильно топая ногами по ступеням, дёргая перила, чтобы они скрипели, кашляя и вообще стараясь возможно больше и грознее шуметь. Остановясь у двери, он пнул в неё ногой, громко говоря:
– Отворяй!
Раздался спокойный голос Лодки:
– Кто это?
– Отвори!
Во рту Бурмистрова было сухо, и язык его двигался с трудом.
– Ты, Вавила?
Он налёг плечом на филёнку двери, без труда выдавил её. Когда тонкие дощечки посыпались к ногам Лодки, она быстро сняла крюк с пробоя и отскочила в сторону, крича:
– Ты что это, а? Ты – что?
Бурмистров на секунду остановился в двери, потом шагнул к женщине и широко открытыми глазами уставился в лицо ей – бледное, нахмуренное, злое. Босая, в рубашке и нижней юбке, она стояла прямо, держа правую руку за спиной, а левую у горла.
– Глафира! – хрипло и медленно заговорил Вавила, качая головой. – Что ж ты, дьявол, а?
Его рука, вздрагивая, сама собою поднималась для удара, глаза не могли оторваться от упорного кошачьего взгляда неподвижно и туго, точно струна, вытянувшейся женщины. Он не кончил слов своих и не успел ударить – под кроватью сильно зашумело, потом высунулась растрёпанная голова Симы. Юноша торопливо крикнул:
– Погоди, Вавила…
Лодка злобно взвизгнула и бросилась вон. Бурмистрову показалось, что она ударила его чем-то тяжёлым и мягким сразу по всему телу, в глазах у него заиграли зелёные и красные круги, он