Вестники Судного дня - Брюс Федоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне не в чем признаваться, товарищ капитан. Веденин я, рядовой Н-ского стрелкового полка. Попал в плен в июле 1941 года. Да Вы часть мою запросите, домой матери моей напишите. Все это подтвердят, – голос Веденина совсем угас, и сейчас он даже не говорил, а больше шептал.
– Ты громче говори. Мы здесь одни, – не унимался капитан. – Запросили мы и архивы министерства обороны, и по твоему месту жительства телеграмму отправили. Так вот, нет твоего дома, Веденин. Сгорел он. И мать мы не нашли. А часть твоя давно, ещё в июле 41-го выведена из состава Красной Армии. То ли разбили её напрочь, то ли в окружение попала и сдалась вместе со своим знаменем. Кто теперь доподлинно установит? Был там рядовой Семён Веденин да сгинул. Без вести пропал. А теперь ты вот объявился. Живой и целёхонький. И то, что ты действительно тот Веденин, никто подтвердить не может. Есть только картонка с твоей фамилией заместо документа, которую тебе выдали американцы, когда ваш лагерь освободили. Вот теперь и гадай, кто ты на самом деле? Бывший боец нашей армии или засланный лазутчик? Что скажешь, не вербовали тебя гестаповцы?
– Вербовали. Не гестаповец, а сотрудник Абвера, но я отказался. Я об этом следователю тоже сказал, – Семён поднял глаза и теперь прямо, не моргая, смотрел на Захарьина, не отводя взгляда. Ему нечего вскрывать. Душа его спокойна. Родину он не предавал, а достойно выдержал все испытания, и поэтому заслужил право на жизнь. Выдержал и холод, и голод, всяческое насилие и издевательство, и выжил. – Ну, что сказать ему ещё? Мол у меня была своя война, может пострашнее чем у многих. Я никого не предавал. А теперь выходит, у каждого своя правда. Одна у капитана, другая у меня. А здесь, чья переважит, тот и будет дальше жить с высоко поднятой головой. Обмолвиться, что в фашистском лагере убрал двух нацистских прихвостней, так не поверит. Рассмеётся.
Обвинит в обмане. Тогда остаётся одно – быть чистым перед самим собой, своей совестью. Она и есть высший судия, а не капитан с его уголовным кодексом.
– Верно сказал, – Захарьин чувствовал растущее внутри раздражение. И так всё в жизни не ладится. Его, боевого офицера, запихнули сюда, в этот фильтрационный пункт, возиться с этими лагерниками. Что-то объяснять им, убеждать. Зачем? Вот и майор его напутствовал. Мол, потерпи, Евгений, надо возвращать наших бывших в мирную жизнь. В стране рабочих рук не хватает. Годок потрудишься, там и на повышении пойдешь.
– А может, всё-таки завербовали тебя? – продолжал настаивать капитан. – Подготовку дали, какую положено. Ты скажешь, Германии нет. Ошибаешься. Она есть, а наши бывшие союзники Америка и Англия спят и видят, как бы нас сожрать успеть, пока мы слабые. Вот отпусти тебя сейчас, и что получится? Вначале всё хорошо будет. Устроишься на работу. Семью заведёшь. Может быть, даже передовиком станешь. А лет через десять кто-нибудь постучится к тебе ближе к вечеру в дверь и слово заветное скажет. Знаешь, что такое «спящий» диверсант? Так вот, глядишь, потом склад где-то загорелся, мост обрушился, состав с рельс сошёл. Кто сделал? Неизвестно. А может быть, это будешь ты? Будешь, наверняка будешь, так как у них, там, на той стороне, и архив на тебя создан, и фотографии, где ты в их форме и с немецким оружием в руках. Скажешь, не может быть? Ещё как может. Так и бывает. Почти всегда. Вот потому, бывший рядовой Веденин, и нужны эти шесть лет, чтобы разобраться в том, что ты за птица залётная. А там видно будет.
Семён, уже не возражая, слушал вздорные предположения ретивого сотрудника НКВД:
«Пусть говорит, что хочет. Пусть обвиняет в чем угодно. Меня это больше не трогает, не тревожит. Эти глупые витийствования пусть останутся на его совести. Раз приговор вынесен, они его не отменят и пересматривать не будут. Тогда и говорить больше нечего. Вот только мать, где она сейчас? Дом разрушен, так это полбеды. Главное, чтобы она была жива, может, у родственников каких сейчас сховается? Но почему в душе моей возникло чувство неприятия этого капитана НКВД, даже более острое, чем я испытывал по отношению к Остапу, обознику, Гунько или к умному врагу-абверовцу? С ними ясно. Они враги. Всё, что они говорили и делали, было направлено против меня и моей Родины. Значит, им надо сопротивляться, противодействовать. А этот капитан свой, до самых корней свой, и, похоже, воевал хорошо. Недаром на кителе три ордена Красной Звезды прикручены. Может, мое отрицательное отношение к нему сложилось оттого, что он затоптал то, что у меня было самым дорогим, что возродилось в моей душе, как первый нежный подснежник, – надежду вернуться в родной цветущий край? Или оттого, что он свой, который не хочет ни понять, ни помочь мне, а только закапывает всё глубже и глубже? Когда перед тобой враг-чужеземец, ты знаешь, что за тобой твоя Родина, далёкая или близкая, но она даёт тебе силы держаться, но если приговор выносят свои и говорят, ты чужой, ты нам не нужен, тогда действительно трудно, почти невозможно удержать равновесие в жизни. Капитан вырвал из сердца то последнее, что ещё связывает меня с этим миром? Мне тяжко, невыносимо тяжело потому, что в его лице я вижу высшую несправедливость, по крайней мере по отношению ко мне? Фашисты – просто разрушители и уничтожители, а со своими всегда непередаваемо сложно. Что делать? Куда деваться? От себя самого не убежишь». А вслух проговорил:
– Разрешите матери письмо написать.
Капитан Захарьин ещё раз внимательно всмотрелся в застывшее, ничего не выражающее лицо Веденина и кивнул головой:
– Тогда поторопись. Завтра твою группу направляют по этапу. Особое совещание вас одним списком приговорило. Отдашь письмо в комендатуру. Я прослежу. Кстати, может быть, и края свои увидишь. Эшелон как раз пройдёт по твоим местам. И вот ещё что, послушай совета, Веденин. Не делай глупости. Не пытайся бежать. Будешь нормально вести себя и работать как следует, глядишь, и досрочно на свободу выйдешь. – В душе капитана шевельнулась давно позабытая им за годы войны жалость: «Может быть, этот парень, которому всего-то от рода 25 лет, и не так уж виноват? Я-то всего на десять лет его старше. Фронтовая судьба ломкая. Мог и я на его месте оказаться. Сколько сейчас таких по лагерям и тюрьмам мыкается? И не счесть. Время такое. Ничего не поделаешь».
Опять лежал Семён один в своей палатке, опять его пальцы сжимали заветную подкову. «Что же ты не помогаешь мне, мой талисман? Не отводишь беду? Может, проржавел ты до конца и не осталось в тебе былой силы, чтобы бороться со всеми напастями моей жизни? Что же теперь? Опять стук вагонных колёс, роба с номером, нары, окрики караульных-вохровцев? Всё возвращается на круги своя? Значит, впереди вновь ждет черная беспросветность и я возвращаюсь в мир призраков?»
– Ты как, Семён? Тебе плохо? – отец Серафим участливо положил свою теплую ладонь на макушку Веденина и начал медленно гладить по голове. Так когда-то делала родная мать в далёком детстве, лаская и успокаивая своё дитя, вскрикнувшее и проснувшееся от одолевавших его страшных сновидений, на которые так богато детское воображение.
– Что же это происходит, отец Серафим? – Веденин резко присел на край койки. – Конца и краю этому нет. Опять на муки посылают.
– Тебе что-то объявили, сын мой? – голос священника был тих и участлив.
– Шесть лет спецпоселения. Неизвестно где. Тот же лагерь. Жизнь под присмотром. Выходит, мне суждено до века ходить с бритой головой. Видимо, Бог отвернулся от меня. Не нужен я ему.
– Не богохульствуй, Семён, – речь «Попа» была плавной, успокаивающей. – Все мы чада его возлюбленные. На всё воля божья. Значит, Господь избрал тебя, чтобы ты страдал за других, искупал грехи незнакомых тебе людей. Так бывает. Так жил и страдал Спаситель наш, Иисус Христос. Значит, и нам жизнь земную без страданий не прожить.
– Но я ведь не сын Бога, – Веденин в волнении прошёлся вдоль своей кровати. – Иисус по крайней мере знал своего могущественного отца и то, что он не оставит его в беде. Даст ему утешение и спасение. Разве не так? Я же простой человек, живу смертной жизнью. Другой не знаю и даже вообразить себе её не могу. Иисусу легче было. Он знал о спасении души и тела. Знал наверняка. А мне-то каково? Для Христа испытания и смерть выпали на один день, а я пять лет по лагерям, где тысячи умирали у меня на глазах. Людей вешали, стреляли, душили газами, умерщвляли на медицинских экспериментах. У Иисуса был этот единственный день, у меня тысяча дней и ещё две тысячи будет. Где был в это время Бог? Почему не сказал ни слова? Не покарал извергов и мучителей?
– Опять не то говоришь, Семён, – отец Серафим не был настойчив, не пытался переубедить, переиначить ход мыслей отчаявшегося человека. Только старался успокоить его, объяснить ему то, во что сам верил. – Ну не верь в Него, что, легче тебе будет? Бог сделал своё дело. Даровал Победу над силами Сатаны. Народ одолел фашизм. Разве этого мало? Господь не забывает своих детей. И ты сын Бога тоже. Для каждого у него есть слова поддержки. Не пытайся понять промысел божий. Ты даже представить его не можешь. Только ему известно, что уготовано здесь и там. – Священник поднял указательный палец правой руки вверх. – Если Он уготовил тебе муки, то даст и спасение. Верь в него, как он в тебя. Бог всегда даёт человеку испытание по силам его и по вере. Утратишь веру, себя потеряешь. Разве ты один страдал и страдаешь? А сколько людей погибло на этой войне? Сколько больных, увечных, неслышащих и невидящих по всей стране разбрелось? О них ты подумал? Ты всё на Бога жалуешься, но руки-ноги у тебя есть, голова ясная. Ты выжил, несмотря на всё, значит, ты не лишён его поддержки. Господь сподобил тебя вынести немецкий плен, даст силы выдержать и сталинскую милость. Укрепи свой дух. Будь стойким до конца. Не сдавайся, сопротивляйся унынию. Помни, Бог любит стойких и смелых.