Шри Ауробиндо. Духовное возрождение. Сочинения на Бенгали - Шри Ауробиндо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый день в тюрьме прошел спокойно. Все вокруг было так ново и необычно, что было даже почти весело. В отличие от Лал Базара я был вполне доволен моим нынешним положением; одиночество не слишком угнетало меня, благодаря моей вере в Бога. Даже невероятный вид тюремной пищи не испортил мне настроения. Грубый рис был сдобрен шелухой, камнями, насекомыми, волосами, грязью и тому подобным, в безвкусном гороховом супе было больше половины воды, овощи и коренья были перемешаны с травой и листьями. Я и не подозревал раньше, что еда может быть настолько безвкусна и абсолютно лишена полезных веществ. В испуге я смотрел на эту унылую черную массу и, не проглотив и двух ложек, поспешил закончить столь утонченную трапезу. Все заключенные получали одинаковую еду, причем перемен в рационе надо было ждать целую вечность. Уж если давали зелень, или шак[195], то одну и ту же неделями, месяцами; неизменными оставались горох и рис. Что говорить об однообразии меню, когда способ приготовления пищи оставался все время одним и тем же, не меняясь ни на йоту, абсолютно уникальным и неповторимым. За два дня при таком питании заключенные должны были убедиться в недолговечности этого мира Майи. Но даже здесь я был в более выгодном положении, чем все остальные, благодаря стараниям моего врача. Он добился, чтобы мне приносили из больницы молоко, и я был избавлен хотя бы на какие-то дни отлицезрения шака.
В тот вечер я лег спать рано, но обеспечивать заключенному спокойный сон, дабы не потакать привычке к роскоши, не входило в тюремные правила. Поэтому каждый раз при смене часовых заключенного будили громкими окриками, и до тех пор, пока он не отзывался, покоя ему не было. Среди тех, кто охранял камеры «шести декретов», были и не очень прилежные в этом отношении – хотя некоторые делали это просто из сострадания к заключенным, – особенно этим отличались полицейские хиндустани. Другие же неукоснительно выполняли предписания. Они будили нас во внеурочные часы и обычно таким образом справлялись о нашем благополучии: «Как поживаете, сэр?» Их юмор не всегда доставлял удовольствие, хотя я понимаю, что делали они это, просто выполняя приказ. Несколько дней я терпел это. Но потом мне пришлось выговаривать часовым, и в конце концов это подействовало и вскоре меня совсем перестали будить, чтобы справиться о моем благополучии.
На следующее утро в 4. 15 зазвонил тюремный колокол, это было время подъема. Через некоторое время колокол звонил опять, теперь уже на регистрацию, потом, умывшись, заключенные съедали свою кашу (люфси) и отправлялись на работы. Проснувшись с первым колоколом, я знал, что уже не смогу спать, так как будут звонить опять, и поэтому встал. Решетку открыли в пять, я умылся и снова вернулся в камеру. Немного позже принесли люфси и поставили у входа в камеру. В тот день я не стал есть, ограничившись созерцанием этого блюда. Только через несколько дней я решился отведать это чудо поварского искусства. Люфси, вареный рис, и вода – вот завтрак заключенного. Как Троица, он предстает в трех лицах. В первый день Люфси был выражением Мудрости в первозданном несмешанном виде, чистый, белый, как Шива. На второй день он предстал как выражение Хираньягарбхи[196], сваренный с горохом, – желтое месиво. На третий день Люфси явился олицетворением Вирата[197], с добавлением неочищенного пальмового сахара – более удобоваримый вариант. Первые две ипостаси, на мой взгляд, были не для обычных смертных, поэтому я даже не притронулся к ним, но время от времени я заставлял себя съедать «Вират», с восторгом думая о достоинствах британского правления и о высоком уровне развития западного человеколюбия. Надо сказать, что люфси, в отличие от другой еды, был единственной пищей для заключенных бенгали, имеющей хоть какую-то питательную ценность. Но что с того? Ведь помимо этого он имел еще и вкус, и потому есть его можно было только от сильного голода и даже тогда надо было долго бороться с собой и уговаривать себя проглотить эту гадость.
В тот день я вымылся в половине одиннадцатого. Первые четыре-пять дней пришлось носить свою одежду, в которой прибыл из дома. Пока я купался, старик-тюремщик из коровника, который был приставлен смотреть за мной, раздобыл где-то кусок грубой шелковой ткани, в которую я и завернулся, пока сохла моя одежда. Сам я не стирал свою одежду и не мыл посуду, за меня это делал один из заключенных из коровника. Обед был в одиннадцать. Чтобы быть подальше от корзины-туалета, я обычно ел во дворе, невзирая на летнее пекло. Часовые не возражали. Ужин был между 5. 00 и 5. 30. После этого открывать дверь уже не разрешалось. В семь звонил вечерний колокол. Старший надзиратель собирал вместе всех тюремщиков, устраивал им перекличку, после чего они возвращались на свои посты. Теперь уставший заключенный мог отдохнуть, предавшись своему единственному наслаждению – сну. В эти часы слабый духом оплакивает свои несчастья или думает о предстоящих тяготах тюремной жизни. Возлюбивший Бога ощущает присутствие своего божества и испытывает радость от молитвы или медитации в тишине ночи. В эти часы для всех трех тысяч человеческих существ, происшедших от Бога, жертв уродливого социального строя, алипорская тюрьма, этот огромный инструмент пыток, погружается в глубокую тишину.
IIIЯ не часто видел других заключенных, проходивших по нашему делу. Их держали в другом месте. За камерами «шести декретов» было еще два ряда камер, всего сорок четыре, поэтому они и назывались «сорок четыре декрета». Большинство и содержалось в этих камерах. Они не были обречены на одиночное заключение, в каждой камере находилось по три человека. На другой стороне тюрьмы было несколько больших камер, в которых могло поместиться до двенадцати человек. Некоторым повезло, они попали именно туда. Им выпало счастье быть в обществе других людей, и они могли разговаривать с утра до ночи, скрашивая тюремные будни. Но был один человек, которого лишили этой роскоши. Это был Хемчандра Дас. Не знаю, почему он вызывал такой страх и ненависть у властей, но лишь его одного приговорили к одиночному заключению. Хемчандра объяснял это тем, что полиции, несмотря на все усилия, не удалось добиться от него признания собственной вины. Его держали в крошечной камере, в которой даже дверь во двор все время была заперта. Как я уже говорил, это было самым суровым способом наказания. Время от времени полиция представляла самых разношерстных свидетелей и разыгрывала спектакль опознания. При этом нас выстраивали в длинный ряд перед канцелярией вперемежку с другими заключенными. Однако это был просто фарс, ведь облик тех, кто проходил по делу о взрыве, выходцев из благородных семей, образованных, с интеллигентными чертами лица, настолько отличался от вида остальных – обычных заключенных, в грязной одежде, с ничего не выражающими лицами, что этого мог не заметить только совершеннейший глупец, не обладающий зачатками разума. А заключенным даже нравились такие парады. Это вносило разнообразие в тюремную жизнь и давало возможность обменяться парой слов. Именно во время одной из таких процедур я впервые после ареста встретился со своим братом Бариндрой, хотя нам и не удалось поговорить. Часто я оказывался рядом с Нарендранатом Госвами, поэтому с ним я общался больше, чем с другими. Он был очень красивый, высокий, крепкий, дородный, но в глазах было что-то, говорящее о дурных наклонностях, да и умом он тоже не блистал. В этом отношении он разительно отличался от других молодых людей. Те обычно говорили о высоких идеалах, и в речах их виден был острый ум, любовь к знаниям и благородная самоотверженность. Госсайн (краткая форма от Госвами – прим. ред.) говорил, как человек неумный и легкомысленный, но в то же время со страстью и смело. В то время он твердо верил, что его оправдают. Он говорил: «Мой отец – специалист по оспориванию судебных процессов, полиция не может с ним тягаться. Да и мои показания не принесут мне вреда, потому что все равно докажут, что они были получены путем пыток». Я спросил его: «Ты ведь уже был в полиции. А где же твои свидетели?» Ничуть не смутившись, Госсайн ответил: «Мой отец провел сотни процессов, он прекрасно знает, как все это делается. В свидетелях недостатка не будет». Именно из такой породы делаются осведомители.
Ранее я уже говорил о чрезмерных страданиях и тяготах заключенных, но необходимо отметить, что все это происходило из-за издержек самой тюремной системы и не было результатом жестокости или отсутствия человеколюбия со стороны кого-либо из тюремщиков. Действительно, все служащие алипорской тюрьмы были очень вежливыми, добрыми и добросовестными людьми. Если где-то и когда-то условия содержания для заключенных и были облегчены, а варварство западного тюремного режима сведено до минимума благодаря состраданию и добросовестности, то именно в Алипоре под начальством г-на Эмерсона. Это стало возможным по двум причинам: из-за выдающихся личных качеств г-на Эмерсона, а также благодаря тюремному доктору Байдьянатху Чаттерджи. Один был воплощением почти уже вымерших европейских идеалов христианства, другой – воплощением милосердия и филантропии, которые лежат в основе индуизма. Такие люди, как г-н Эмерсон, не часто появляются у нас в стране, да и на Западе их становится все меньше. Он являлся воплощением всех добродетелей настоящего христианина. Справедливый, миролюбивый, чрезвычайно щедрый и честный, простой, прямой, вежливый даже с подчиненными, он от природы был не способен ни на что дурное. Одним из его недостатков была нерасторопность и пассивность в работе, он все предоставлял решать надзирателю, а сам оставался в стороне. Думаю, что большого вреда от этого не было. Надзиратель, Джогендра-бабу, был способный и расторопный работник; хоть и больной (он страдал от диабета), он сам следил за всем и, хорошо зная натуру своего начальника, старался, чтобы соблюдалась справедливость и не было жестокости по отношению к заключенным. Конечно, ему было далеко до такой великой души, как Эмерсон, он был лишь бенгальский солдат, но он знал, как сделать так, чтобы сахиб был в хорошем настроении, добросовестно выполнял свою работу, вежливо обращался со всеми. Это, вероятно, были и все его достоинства. По причине болезни работа давалась ему с трудом. Кроме того, через восемь месяцев, в январе, он должен был уйти на пенсию и он с нетерпением ждал заслуженного отдыха. Появление в тюрьме новой партии заключенных – заговорщиков, проходивших по делу о взрыве бомбы, напугало и озадачило нашего надзирателя. От этих энергичных и отчаянных ребят-бенгальцев можно было ожидать чего угодно. «Мне осталось чуть-чуть до верхушки пальмы», – говорил он. Однако ему удалось преодолеть только половину оставшегося расстояния. В конце августа г-н Бьюкэнон посетил тюрьму с инспекцией и остался доволен результатами осмотра. Надзиратель был очень рад: «Это последнее посещение сахиба до моей пенсии, теперь можно ни о чем не беспокоиться». Но, увы! Человеческая слепота достойна сожаления. Поэт справедливо сказал, что Бог сделал для вечно страждущего рода человеческого два великих благодеяния. Во-первых, он сокрыл будущее под покровом неизвестности; а во-вторых, наградил нас слепой надеждой, единственным утешением и отрадой нашей жизни. Через пять дней Нарен Госсайн был убит Канаем, и визиты Бьюкэнона в тюрьму участились. В результате Джоген-бабу уволили с работы раньше времени, и он вскоре умер от тревог и болезни. Если бы Эмерсон занимался административными вопросами сам, вместо того чтобы возлагать всю ответственность на такого подчиненного, то изменения к лучшему, наметившиеся под его руководством, могли бы быть гораздо более значительными. То немногое, что он делал сам, он выполнял добросовестно, и именно благодаря ему пребывание в тюрьме стало лишь суровым наказанием, а не настоящим адом. Даже после того, как его перевели в другое место, результаты его благородной деятельности не исчезли совсем. Его последователям пришлось сохранить их на шестьдесят процентов.