Блаженной памяти - Маргерит Юрсенар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато она во всей мощи ощущается в дружбе Октава с младшим из двух его братьев. Правда, после «рокового несчастного случая» он сам описал, на этот раз с почти прустовской проницательностью, первые приметы забвения. Но это забвение подчиняло себе только ясные области сознания — более глубокие впадины по-прежнему затягивало черное покрывало. Октав говорил нам, что любил брата в своих «мимолетных друзьях». Похоже, он в особенности сохранил потребность в привязанности, основанной на братском доверии, потребность в беседах, когда два ума соединяются и сталкиваются в своеобразном мужском брачном союзе, вбирая в свои взаимоотношения мир идей, просто мир и мир грез, потребность в том двойственном состоянии, когда покровитель становится одновременно опекаемым. Даже находясь вдали, даже внушая недоверие, Ремо поддерживал Октава своей силой. Впоследствии Жозе стал довольно бледным дублером ушедшего, хотя нельзя забывать об утешении, какое эта дружба могла принести усталому человеку. В описанных выше прогулках Жам Вандрунен замещал Жозе.
Смерть Октава, судя по всему, была настолько банальной, насколько вообще банальной может быть смерть. В течение многих месяцев Октав страдал от удушья, от болей в пояснице и отеков ног. В феврале 1883 года он вызвал к себе деревенского священника, чтобы исповедаться, и попросил прощения у собравшихся слуг за то, что может быть бывал раздражителен. Молодые племянницы Октава решили прочитать девятидневные молитвы о его здравии. Ему стало лучше: в конце апреля он уже оправился настолько, что ездил в гости и сам принимал посетителей; однажды вечером, давая распоряжения садовнику, он позднее обычного вернулся домой. Ночью ему внезапно опять стало плохо: «Я ничего не вижу, это агония. Прощай, Эмиль! Прости меня. Боже! Матушка, простите!» Он умер смертью послушного ребенка, которым всегда оставался в силу некоторых черт своего характера.
Записавшая подробности кончины сына г-жа Ирене скорбела о потере, какую Бельгия понесла в лице писателя, «который своим прекрасным талантом служил только вящей славе Божией». Она отмечала, что все названия произведений Октава, кроме «Листвы» и «Писем к Жозе», выбраны ею. Это означает, что г-же Ирене принадлежат три названия, которые не требовали больших усилий воображения, но для нее главным было доказать, что она до конца оставалась советницей сына. Она уверена, говорила она, что не надолго его переживет. Но смерть всегда непредсказуема. Г-жа Ирене надолго пережила не только Октава, но и Эмиля, который умер год спустя, а потом и свою младшую сестру Зоэ. Последней из девиц Дрион выпала жестокая судьба. Моя мать еще в 1894 году нанесла короткий почтительный визит своей двоюродной бабке, на которую легло бремя стольких утрат.
Казалось бы, негромкая кончина Октава не должна была породить легенды. И, однако, они расцвели на его могиле, как всегда на могилах поэтов. Одна из них, просочившаяся в некоторые письменные свидетельства, столь безудержно романтична, что вызывает улыбку: Октав, якобы, простудился прекрасной лунной ночью в лесу, в полном одиночестве играя на скрипке. Тем не менее эта легенда, единственная из всех, отчасти опирается на подлинные факты. С той поры, как музыка утешала Октава от его печалей в коллеже, она навсегда осталась для него, как и для его брата, одной из главных страстей, и он любил смешивать ее с лесными звуками и запахами. В одном из писем Октав упоминает, что каждый вечер в самой гуще леса играл на своем драгоценном Гварнери сонату Мендельсона. Он добавляет, что уже давно поставил крест на такого рода удовольствиях. Однако г-жа Ирене отмечает, что за несколько дней до смерти сына очень беспокоилась, когда сырым апрельским вечером он долго оставался на улице со своей скрипкой. В деревне знали также, что любого ничтожного итальянского гитариста, монотонно наигрывающего на дорогах неаполитанские напевы, любую группу странствующих музыкантов, любого шарманщика дружески принимает в замке тот, кого все еще называли «молодой хозяин», и что ему нравится слушать их, прячась в кустах. Эти фантазии в духе Бекфорда46 и Людвига II47 несомненно запечатлелись в воображении людей.
Другие слухи, уже совсем ни на чем не основанные, утверждали, будто Октаву нанес роковой удар какой-то бродяга или браконьер. Их несомненно породили одинокие прогулки отшельника, всегда вооруженного карабином, и то, что было известно, как легко он принимает у себя первых встречных и раздает милостыню, но главное то, что в деревне всегда безумно, почти панически боятся злоумышленников. Наконец, шепотом поговаривали о несчастном случае, вроде того, который унес когда-то жизнь Ремо, — мол, гуляя с ружьем, хозяин не знал, что оно заряжено. Благочестивая ложь, окружившая смерть младшего сына, объясняет эти фантастические домыслы. К ним примешивается толика поэтического воображения, поскольку все в один голос утверждали, что поэт умер ночью в лесу, месте для него священном, где он вырезал на стволах слова, бывшие, судя по всему, лейтмотивом его лесных грез: NOX-LUX-PAX-AMOR [Ночь-Свет-Мир-Любовь (лат)] .
Но не только точное свидетельство г-жи Ирене и письма больного Октава, сама его натура в случае необходимости опровергли бы возможность попытки самоубийства. Тема эта естественно интересовала поэта. Он чувствовал, что для некоторых людей, к числу которых он, без сомнения, относил Ремо, добровольная смерть являлась страстным утверждением жизни, плодом избытка сил, отнюдь не свойственного ему самому. Вдобавок христианские убеждения Октава отрицали такой способ ухода. Эту тему не стоило бы затрагивать, если бы мы не знали, с какой легкостью каждый человек, даже более стойкий, чем Октав, совершает поступки, которые сам осуждает или которые ему запрещает его вера, а если и не совершает, то хотя бы приближается к ним до головокружения близко. Желание умереть могло быть одним из «пятен ночи» Октава. Характерно, что в двадцать лет он сожалел, что ему уже больше не двенадцать, в сорок четыре говорил, что перестал скорбеть о смерти Мориса Герена, творчеством которого страстно восхищался: «Хорошо, что он умер; теперь ему было бы шестьдесят шесть». В пятьдесят Октав, по его собственным словам, колебался между страхом смерти и усталостью от жизни. По крайней мере какая-то часть его «я» хотела вырваться из плена времени, «бурного моря, по которому плавают формы». В подобных случаях тело человека часто само по себе принимает решение, которое не смеет принять его дух. Октав допускал такую возможность на психологическом или, скорее, на алхимическом уровне, когда человек словно извне, не понимая этого до конца, наблюдает за разрушительной работой, которую спровоцировал, сам того не ведая. Не было необходимости ни в каком насильственном жесте, ни в каком мелодраматическом эпизоде. «Такая естественная вещь — метаморфоза». Смерть торжествовала повсюду, не нуждаясь ни в звучащем при лунном свете Гварнери, ни в кулачном ударе простолюдина, ни в заряженном по рассеянности ружье.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});