Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина - Андрей Мягков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И неожиданно, как это часто с ним случалось в подобных ситуациях, в виски сильно забили отбойные молотки, лоб покрыла испарина.
… — … Не могу внятно объяснить — почему, Юрий Николаевич, но для меня вдруг стало почти очевидным, что дяденька, мягко говоря, вешает мне на уши мукомольное изделие…
— Ну а если попробовать «НЕвнятно»? — Голос Скоробогатов дрогнул, выдав с немалым трудом сдерживаемое им волнение.
Мерину в его бурной ажитации заметить состояние начальника было не дано.
— Не могу, Юрий Николаевич, ни «внятно», ни «невнятно» — никак не могу! Вдруг как по башке ударило: не человек передо мной — черт с рогами, и все тут! Даже страшно стало, честное слово, мурашки по коже: сейчас как встанет, как подойдет, как вцепится… Меня с самого начала мучило: откуда у Марата Антоновича такая патологическая ненависть к отцу? Что это за отношения такие между отцом и сыном? Что должно было случиться, чтобы довести их до такой степени? А тут — яснее ясного: бес передо мной на диване, дьявол, леший, вурдалак, хотя руки вроде без когтей, ноги без копыт, в тапочках…
— Сева, — Скоробогатов произнес имя подчиненного хриплым, сдавленным шепотом, почти неслышно, но Мерин тем не менее осекся на полуслове, как будто в рот ему вставили кляп, — Сева, — повторил он отчетливее, отошел к окну, дрожащими пальцами долго пытался соединить пламя зажигалки с кончиком сигареты, затем, убедившись в тщетности затеянного, спросил, не оборачиваясь: — Ну и как по-твоему: это он убил владельцев скрипки Страдивари?
И тут только до Мерина дошла столь несвойственная для полковника Скоробогатова причина неумения скрыть от посторонних глаз свое внутреннее состояние.
Он вжался в кресло и почувствовал, как все его тело с ног до головы охватил озноб.
Хозяин кабинета вернулся к столу, раздавил в пепельнице незажженную сигарету, положил перед собой сомкнутые до белых костяшек кулаки.
— С тех пор прошло сорок девять лет, Сева. Почти полвека. Я поклялся себе найти убийц. Для этого пошел учиться и работать в милицию. И до сих пор — ничего, ни одной зацепки. Ты понимаешь, что значит для меня это дело?
Мерину вдруг неудержимо захотелось хоть как-то утешить этого на вид угрюмого, хмурого, но такого ранимого, по-детски нежного седого человека, обнять, даже задушить от любви и жалости к нему, но как обнимают отцов, как выражают им свою беспредельную благодарность просто за то, что они есть, живут на свете, всегда рядом, всегда за тебя хоть на смерть, как сыновья утопают в любви к отцам своим, ему узнать в жизни не довелось и лишь сейчас на короткий миг почудилось, что с этим сильным, строгим, а теперь столь нуждающимся в примитивной ласке и дружеской помощи полковником связывают его отнюдь не только профессиональные, но и какие-то несравнимо более прочные, может быть, — подумать страшно — кровные узы.
В своем далеком детстве Сева часто простужался и любимым занятием бабушки Людмилы Васильевны в таких случаях было заставлять внука «показывать горло»: «Ну-ка, открой рот, покажи горло!» — командовала она, больно надавливая серебряной ложечкой ему на язык. Будущий следователь отдела МУРа по особо важным делам люто ненавидел подобную «экзекуцию», ибо при этом всегда возникали тошнотворные позывы и по щекам начинали течь слезы.
Вот и сейчас он с ужасом почувствовал, что к горлу подползает нечто похожее на бабушкину ложечку, а глаза предательски влажнеют. Поэтому он не придумал ничего лучшего, как встать по стойке смирно и глядя в пол произнести:
— Я тоже клянусь, Юрий Николаевич. Клянусь. Разрешите идти.
Полковник повел себя странно: он надавил кнопку приемной, вызвал секретаршу (Валентина, зайдите, пожалуйста), а когда та вошла, глядя на нее удивленно вскинул брови:
— Что вам, Валентина Сидоровна?
— Как?.. — несколько опешила секретарша. — Вызывали…
— Я вызывал?
— Ну а кто же?
— Когда?
— Только что.
— Вот это уже интересно — мы сидим с Всеволодом Игоревичем, работаем…
— Я тоже работала…
— Не сомневаюсь, но я вас не вызывал…
— Вызывали!..
— Не вызывал я…
— Нет вызывали!
— Да у меня свидетель есть, в конце концов. Скажите, Всеволод Игоревич.
Они уставились на Мерина, но тот молчал, и это придало секретарше уверенности:
— Вот видите. Вы меня вызвали, и я вошла.
— Я вижу, что вы вошли, но я вас не вызывал.
— Тогда зачем же я вошла?
— Вот это я и хочу понять.
— Вы сказали: «Валентина Сидоровна, зайдите, пожалуйста», я вошла…
— Вы вошли, да, это мы видим. Только зачем?
— Ну как зачем? — В голосе Валентины Сидоровны послышалась слезная интонация. — Вы сказали: «Зайдите, Валентина», и я вошла…
— А только что вы сказали, что я обратился к вам по имени-отчеству и добавил при этом «пожалуйста». Вы путаетесь в показаниях, Валентина Сидоровна.
— Ничего я не путаюсь, — уголки ее ярко накрашенных губ медленно поползли вниз к поднимающемуся навстречу им подбородку, — я вошла… я вхожу…
— Ну все верно, вы входите, вы вошли, чтобы что?..
Валентина еще какое-то время молча, а потом и вслух пыталась отстоять свою правоту, но в конце концов сдалась:
— Я вошла, я вошла, чтобы… чтобы вы… Не знаю!
— Во-о-от, — обрадовался полковник, — не знаете. А я знаю: вы вошли предложить нам с Всеволодом Игоревичем, зная, что в моем баре шаром покати, по две рюмки коньяка, зная при том, что в вашем баре шары катать не получится — там всегда все есть на случай острой необходимости. Я прав?
Вместо ответа девушка пожала плечами и шмыгнула носом.
— Ну вот видите, как хорошо все и выяснилось: хотели совершить благое дело, но стеснялись об этом сказать. А теперь — мы с удовольствием принимаем ваше предложение и благодарим за удивительную проницательность. Кру-гом! Шагом марш.
Когда дверь за секретаршей захлопнулась, Скоробогатов строго посмотрел на Мерина:
— Ну что, чистоплюй, трудно было подыграть начальству?
И они оба рассмеялись.
Скоробогатов чиркнул зажигалкой, легко запалил сигаретку и сказал кому-то в пространство:
— Ну вот, теперь другое дело. — Затем повернулся к Мерину: — Давай в двух словах — как закончился визит к «покойнику».
— А покойнику, оказалось, палец в рот не клади, — тоже заметно повеселев, заговорил тот, — спросил, есть ли у нас к нему вопросы, и затаился, молчит. Ну и я — как рыба об лед. Стоим и молчим. Вернее, он сидит, а мы с Герардом стоим. Долго-долго стоим. Наконец, я вижу, что композитор, как-будто даже удручен тем обстоятельством, что меня не интересуют никакие подробности появления в его доме украденного раритета — такая обиженная и недовольная у него физиономия. Ему-то нужно, чтобы я спрашивал, и он выкладывал придуманные заранее ответы, а я стою пень-пнем и ни бум-бум, то есть я хочу сказать — ни слова, как без сознания. Тогда он говорит: «Если вопросов, как я понимаю, у вас не находится, то мне бы хотелось, со своей стороны, не без вашего на то согласия, разумеется, сделать несколько, на мой взгляд, необходимых в наших общих интересах пояснений. Не возражаете?» Я формулировку слово в слово запомнил. Но меня Трусс научил, Юрий Николаевич, если речь подозреваемого, а к тому времени я уже его подозревал, излишне витиевата, то либо он над тобой издевается — тогда надо сразу бить по е… — он запнулся, — по лицу то есть, либо тянет время, обдумывая тактику дальнейшего поведения — в таком случае важно его не спугнуть и дать выговориться. Что я и попытался сделать. Но он оказался хитер и через непродолжительную паузу повторил свой вопрос: «Нет возражений?» Пришлось мне «очнуться»: «Нет, нет, — говорю, — конечно нет, какие могут быть возражения?» Тогда он говорит: «Ну вот и ладно. — И даже легким поклоном одобрил мою сговорчивость. — Я, — говорит, — тоже думаю, что без уточнения некоторых деталей нам не обойтись. Так вот, очень скоро выяснилось, что приобретенная мною скрипка является уникальным раритетом, имя ее автора ни много ни мало Антонио Страдивари, а исчезновение из государственного поля зрения связано с каким-то тяжким преступлением — чуть ли ни с убийством, хотя средства массовой информации того времени, комментируя событие, сообщали, что инструмент увезен за границу двумя эмигрировавшими из СССР музыкантами. Сами понимаете — после столь небезопасного для нашей семьи открытия речи об использовании инструмента по назначению идти не могло, равно как и не могло быть речи без навлечения на себя смертельной опасности, о возвращении раритета государству: не забывайте — пятьдесят девятый год, кто бы мне поверил».
Замолчал и смотрит на меня, как на поверившего ему идиота из две тысячи восьмого.
— Подожди, друг мой, — перебил его полковник, — ты такую прямую речь закатил, и что, он действительно именно так говорил?