Полное собрание сочинений в десяти томах. Том 4. Стихотворения. Поэмы (1918–1921) - Николай Степанович Гумилев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Автограф, вар. — Альбом 1919. Части ст-ния обозначены арабскими цифрами. В ст. 19 вместо «мерцающем в планетном хоре» ранее было: «что мне мерцает в звездном взоре». Перед ст. 33 — зачеркнутый вариант последующей строфы: «И женщину люблю, что у судьбы / Я оттягало с яростью во взгляде / Ее прикосновенье жжет, как бы / В ней бродит солнце, точно в винограде». Вместо «яростью» во втором стихе ранее было: «дерзостью» (ср. с свидетельством И. В. Одоевцевой, что в ее альбоме данная строфа звучала так: «И девушку люблю, что у судьбы / Я отвоюю с яростью во взгляде, / Ее прикосновенья жгут, как бы / В ней соки бродят, будто в винограде» (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М., 1988. С. 268). Вместо ст. 45–46 ранее было: «И выслушав их дерзостный вопрос / Я вновь вопросом на него ответил:».
Дат.: до 31 августа 1919 г. — по датировке Альбома 1919 г. Расположение ст-ния соответствует архитектонике Альбома 1919 г.
Перевод на англ. яз. («The Soul and the Body») — SW. P. 117–118; PF. P. 167–169.
Считавшая это ст-ние лучшим, «подлинно высоким» в «Огненном столпе», Ахматова, по воспоминаниям П. Н. Лукницкого, высказывалась о его уникальности в мотиве противостояния душе и телу вместе — некой третьей и самой существенной, верховной в человеке «составляющей»: «Разговор души и тела — тема старинная и использованная очень многими поэтами. Однако никто, ни один поэт не поставлял себя судьею своих души и тела, судьею провозглашающим (3-я часть стихотворения) свое мнение и свое решение» (О Гумилеве: Из дневников Павла Лукницкого // Литературное обозрение. 1989. № 6. С. 89. Выделено Ахматовой. Образцом гумилевской философской лирики это ст-ние было и для Н. М. Минского (см.: Минский Н. М. Кузмин. Эхо. Н. Гумилев. Огненный столп // Новая русская книга. 1922. № 1. С. 16). В советском литературоведении 20-х гг. известны две принадлежащие одному и тому же автору положительные характеристики этого ст-ния, затрагивающие лишь весьма поверхностный его план: в первом случае в нем, наряду со ст-ниями «Память» и «Леопард», отмечались «сильные бодрые мотивы свежей, ненадломленной, даже первобытной силы» (Горбачев Г. Письма из Петербурга // Горн. 1922. № 2 (7). С. 133), а во втором оно приводилось как пример того, что по его строкам «можно судить о высоком мастерстве лучших стихов Гумилева, с их ясным, кратким, выразительным и удивительно четким стилем, с их простотой, так трудно достигаемой» (Горбачев Г. Современная русская литература. Л., 1929. С. 23).
«Философской дешифровке» ст-ния посвящены интерпретации исследователей новейшего времени. По мысли А. И. Павловского, темой этого стихотворного триптиха является «борьба с первобытным чудищем», которая, будучи ныне «невидной и неслышной», тем не менее продолжается в «сознании современного человека» (Павловский А. И. Николай Гумилев // БП. С. 57). Наибольшему вниманию интерпретаторов подвергается мысль поэта об одинаковой трагичности души и тела и зависимости их обоих (как отметила еще А. Ахматова) от «сознания некоего верховного существа» (Слободнюк С. Л. Гумилев. Проблемы мировоззрения и поэтики. Душанбе, 1992. С. 72). Затрагивая вопрос о субъекте лирического «я» третьего ст-ния триптиха и оспаривая утверждения Р. Эшельмана о нем как об «астральном теле», Н. А. Богомолов, опираясь на учение Рудольфа Штейнера о трех сторонах в существе человека, объясняет его как главенствующее начало над телом и душой, в котором они оба «примиряются» (Богомолов Н. А. Оккультные мотивы в творчестве Гумилева // Н. Гумилев и русский Парнас. СПб., 1992. С. 48). Так же, как «извечную дихотомию», снимающуюся «высшей оценкой», объясняет противостояние души и тела М. Иованович, выводя свою аргументацию из «обширной традиции, идущей от масонских текстов XVIII века с их специфическим символом, олицетворяющим все победивший “Дух”» (Иованович М. Николай Гумилев и масонское учение // Н. Гумилев и русский Парнас. СПб., 1992. С. 42). Е. Эткинд в этой «лирической трилогии» находит выражение не эстетской (как принято было считать), а скорее «внеисторической» литературной позиции Гумилева, прямо противоположной, по мнению исследователя, позиции Блока (см.: Эткинд Е. Кризис символизма и акмеизм // История русской литературы XX века. Серебряный век. М., 1995. С. 486). Сосредоточив основное внимание на проблеме смертной и бессмертной сущности человека в этом ст-нии, И. Делич считает, что к уделу последней принадлежит лишь одно «я», тогда как душа и тело соотносятся только с первой: «подлинное “я” в стихотворении — это, как оказывается, не тело и не душа, но вечный дух, который переносит смерть после смерти и становится все более умудренным, проходя по ступеням бытия. Подлинное “я” человека подобно древу Игдразиль из исландской мифологии — такова мысль автора; оно стремится ввысь к божествам Сверхмира, и блаженство от возвращения в исконный дом воспринимается как награда за развитие и постижение запредельного» (Делич И. Николай Гумилев // История русской литературы XX века. Серебряный век. М., 1995. С. 497). В. Шубинский к истолкованию образа этого «я» бессмертного Духа подключает другое ст-ние из того же «Огненного столпа», в котором, так же как и в ст-нии «Душа и тело», поэт занят структурированием своей личности. Обратив внимание на слова «я тот, кто спит...», исследователь затем поясняет: «В христианской традиции есть имя для этого “сновидца” — это Дух. “Мы меняем души” из ст-ния “Память”, но Дух неизменен. И кажется, что давно позабытый “колдовской ребенок” — это и есть дух поэта (во всяком случае его ближайшее воплощение). Он — “тот, кто спит”. <...> А все, что происходило с ним в жизни, — лишь неловкая попытка воплотить этот сон». Далее В. Шубинский замечает, что мотив «сна» как самовыражения бессмертного Духа творческой личности сближает Гумилева с другими художниками: «Если искать параллели Гумилеву в мировой литературе, то это никакой не Готье и не Киплинг с его грубой конкретностью и солдатским жаргоном, а тот же Льюис (Клайв Льюис (1898–1963) — английский писатель и богослов. — Ред.) или Толкиен. <...> Ощущение этого “иного мира” присутствует у Гумилева постоянно, с первых ст-ний. Другое дело, что, описывая его, он зачастую впадает в аляповатость, не избегает свойственной