Тридцать три урода. Сборник - Лидия Зиновьева-Аннибал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я сказала это дерзко, и мне казалось, что теперь все потеряно и что так лучше, до конца… пускай…
Люция помолчала… вдруг, тоскливая, испуганная и нежная, бросила обе тонкие, легкие, сухо-горячие руки вокруг моей шеи и, откинувшись, глядела в мои глаза всеми своими сиреневыми, сияющими сквозь слезы лучами. Мне спутались минуты, и время, как сердце в перебое, на одно биение приостановилось… Это было страшно, как спуск стремительный с ледяной горы, как смертная угроза.
В тот вечер Люция согласилась прийти в наш уголок (мой и Гертрудин), там, где коридор был темен у ночного окна.
И Гертруд я позвала, быстро перешепнувшись после утренней общей длинной молитвы, в толпе у дверей… Только ей я сказала:
— Смотри, жди не в старом углу, а в том, у вешалки напротив.
Она ждала в углу напротив, вся притиснувшись узким телом, слишком высоким для ее двенадцати лет и всегда таким тепленьким и гибким под шалью… Сегодня Гертруд увидит, как любит меня Люция. Стоять будет одна в пустом углу и глядеть.
Черная шаль была у меня. И я шла, держа за руку Люцию.
В этот вечер под шалью я все сказала Люции. Так случилось оттого, что мы вспомнили поезд и пруд, и оттого, что Люция сама была как безумная, так что, подходя, даже не заметила Гертруд, и оттого, что мы целовались под шалью с каким-то смертельным и больным томлением, как… обреченные.
Мы, конечно, обе были обречены. Она на смерть, я на гибель… И потому я ей сказала все про Бога, и что Бога нет, и что нет ничего, что невозможно.
Люция не удивлялась. Конечно, так и случилось, как я знала, что случится. Последний ужас. Люция, обреченная на скорую смерть, уже знала, что Бога нет. И мы сжимали одна другую какими-то пронзительно-томящими объятиями, как будто в этом, как будто в этом можно забыться.
О Гертруд не думали, и куда она делась.
Уже утром узнала за кофеем, что Гертруд наказана страшно. Ее ночью искали в спальной и нашли в саду какой-то одичалой. На две недели она исчезла от нас. Сидела под арестом.
Меня же из вечернего класса вызвала начальница на следующий день после пруда и свидания и строго объясняла: я порчу Гертруд. Во мне живет дух вечного бунта, он глядит из моих глаз, из моих движений, кричит в каждом моем слове, это дух дьявольский, и, к кому я подхожу, тот ощущает его. Слабые же принимают его в себя… Так с Гертруд… Если встретят нас когда-либо вместе, если уличат в переписке, в передаче взглядов даже, — Гертруд будет тотчас исключена из школы и отослана к своим опекунам.
Гертруд исключат! Не меня, а ее! Вот это поразило меня. И мой взгляд в непреклонные глаза великолепной праведноликой сестры Луизы Кортен — был силен презрением.
В классе после прогулки мы готовили часа три до ужина уроки. Туда к подругам, испуганным за меня, я вернулась от начальницы, села на свое место и заплакала.
Что мне было делать иного? Каждый иной мой поступок должен был отразиться не на мне, а на Гертруд. Отныне все, что бы я ни сделала для защиты ее и нашей дружбы, отразилось бы не на мне, а на ней.
И плакала, придавленная впервые беспристрастною неправдою жизни.
Гнет насилия лег на мою спину и придавил головой к столу. Зарыв лицо в платок, я плакала и не могла остановиться.
Через три часа позвонил по коридорам звонок к вечернему чаю, меня же подруги вели под руки совсем разбитую, с распухшим лицом и слабыми ногами в спальню, в постель…
Потому что любила я свою тоненькую Гертруд жалостливою, незабывающею любовью…
И когда она сошла к нам с паучьего этажа, я написала ей свою первую кровавую записку.
С тех пор мы переписывались кровью, и находились вестники служить нам при опасности смертельной.
Я влюбилась в сестру Луизу Рино. У нее были невозможно большие, круглые, совершенно голубые глаза и детский полный ротик, совсем как у небесного ангела.
И так как выданная тайна моя не связывала больше моего языка, но жгла мое сердце по-прежнему, то и ей я сказала, что знала про Бога. Теперь оно уже было вероятнее, — то, что Его нет.
Эта влюбленность прошла быстро, потому что я не любила, чтобы меня предавали: она же предала меня самой сестре Луизе Кортен.
Еще раз звала меня высокая начальница, но говорила голосом ласковым и зазывчивым и посадила меня на стул рядом с собою в своем строгом кабинете.
— Твои мысли приходили в голову многим даже великим людям, — заключила она речь, — они сомневались в Боге, но всегда Его величие открывалось им, и милость призывала их.
И вручила мне книжку. И освободила от уроков на два дня. Велела читать и предаваться размышлениям.
В пустынном саду вдоль дальней кирпичной ограды, пока подруги занимались с Геррами Пасторами, я бродила взад и вперед и читала, как Вольтер{67}, увидев дивный, солнечный восход, упал ниц и прославил Творца.
Не прославила.
Стала ловко втихомолку помойное ведро выплескивать на лестницу, потом в урочный час уборки, налив в него чистой воды, сносить вниз, как и следовало. Это для прикрытия. И поэтому никто не мог уловить. Только без уловления знали, и я знала, что знали, и стала уже делать все наоборот, как не нужно.
И тогда, в одну из тех ночей, явился мне чёрт.
Я же хотела спастись и не могла. Душа была пустая и болящая. Прежде я знала только свои желания неправедными, теперь я испытала, что вся жизнь неправедная и что нет справедливости.
Я испугалась. И тогда мне явился чёрт.
Ночью нашла тоска смертельная. Я была одна. Люцию увезли в больницу. У нее случился припадок удушья, и полилась кровь из горла. С Гертруд я не смела ходить. Агнес Даниельс как-то узнала о моем предательстве и, негодуя, отвернулась. Сестру Луизу Рино ненавидела и преследовала дерзостями.
Новой любви я не хотела. Любить — это значит предавать. Разве сердце, научившееся предавать, может выбиться из одиночества? Мне было противно и совсем безнадежно.
И во всей этой тусклости смертельной тоски, совсем обволокшей сердце, я почувствовала радость.
Вскочила на постели и глядела в светлую мглу за окном.
Месяца не было видно, но весь воздух казался насыщенным его лучами и медленно, плавно колебался.
Моя радость росла. Моя дикая радость росла, и во мне колебалась плавно, напухая. Острая, злая, соблазнительная.
Одна? И слава Богу! Зла? И слава Богу! Предательница? И слава Богу!
Вся сжатая, совершенно презрительная, ловкая, и смелая, и сильная против боли, и жалости, и стыда — это я! это я!
И слава Богу.
За окном где-то светит месяц, и мне стало неудобно, потому что я не видела, где он, только свет видела, который колебался медленно и плавно. И, казалось, накатывал на меня, накатывал и уносил за собою туда, к окну, за окно, в какое-то совсем пустое и новое, и страшное пространство…