Избранное - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг с утроенной силой пробудилась детская ненависть, и в самом грозном месте поученья, когда сверкало филофеево слово, как топор, вскинутый над шеей нечестивца, принялся Геласий отстукивать сапогом песенку с ножку стола.
— … не стучи, не скалься!
— Штучка одна меня смешит, — совсем неробко признался тот и подмигнул, останавливая в разбеге гремучий филофеев поток. — Вспомнилося вот, как Грушка в кузню к тебе бегала… там ребята в стене паклю повыдергали и засматривали в дирочку. Мы её, Грушку, кулебячкой прозвали… так и смеялись: во, опять кузнец кулебячку ест!
Духовник сидел красный, и можно было ждать, что вот сейчас что-то расплавится в нём и, прожигая дерево, чадно потечёт в подполье. Точно стремясь оторваться от ладони, шевелились на столе хваткие пальцы коновала; вдруг они окрутились вкруг тяжёлого рашпиля, и тут должен был произойти ещё не слыханный в летописи скита эпизод, но Геласий во-время поднялся и пошёл к двери, беззащитной своей спиной смиряя филофееву ярость. Ещё не пели в нём птицы, и густей, чем весенний туман, облекал его страх. Ничто не рассеивало в нём уверенности, что приезжая гостья и есть то орудие, которым ад положил продырявить его целомудрие; как ни доброжелательно относился Увадьев к монашку, он расхохотался бы тогда, у обрыва, на его признанье… Уйдя, Геласий до сумерек бродил в лесу, следя из засады за дверью сузанниной кельи. К вечеру напала на него лихорадка.
В стенах этой кельи прятались целые поколенья клопов, простоватые предки которых питались, наверно, ещё блаженным Спиридоном; предвидя прелести деревенского житья, Сузанна захватила с собой гамак. Полулёжа в нём с книжкой, она рассеянно глядела на угольный тлен в печурке, распространявший сухое, жёсткое тепло. Приятная немота вливалась в ноги, вещи распахнулись в каких-то неожиданных и неуловимых смыслах, зримый мир переставал существовать, а взамен явилось другое. Застылая река, из-за сугробов летят пронзительные стрелы мороза, и будто Савка поит коней у дымящейся проруби, приплясывая, от стужи, а за спиной его побрякивает обрезанная винтовка… Упавшая книга не разбудила её; она проснулась, когда иной холод, не условный холод сна, засочился к ней из двери. В потёмках она не узнала воспалённых и просительных глаз Геласия; страшно было не то, что чудовище вошло к ней, а те минуты, в течение которых оно обнюхивало её, спящую.
— Лежи, лежи!.. — и шопот странным образом сочетался с въедливым запахом лука и кожи. — Это я, Геласий… вот я пришёл. — Стыд душил его. — Давай, давай… как это делается?.. давай!..
Келья сразу стала вдесятеро теснее; напирали самые стены. Оранжевое тепло печки, только теперь оправданное в воображении Геласия, выделяло из темноты одну её обнажённую коленку. Он не шатался, но мог упасть в любую минуту. Взгляду его представало то неспелое, вяжущего вкуса яблоко, к которому потянулась однажды и неумелая рука Адама. Оно дразнило его сны, внушая право именно на такое ночное вторженье, оно гонялось за ним по пятам, и даже в грудах вассиановой репы, которую он накануне перебирал от прели, лукаво и множественно мнилось ему то же самое естество.
— Вымойся сперва… — гадливо произнесла она и, вскочив, быстро подтянула спустившийся чулок.
Он не уходил, потому что она не гнала его смехом; ещё он не уходил потому, что трёхминутное пребывание здесь не утолило его трёхдневного жара. Ошеломительней всего было, почему грех отказывается от его безоговорочной сдачи?.. Он стоял с опущенными руками, и пятна стыда на его лице были намалёваны как бы красной сажей. Померкшие его глаза остановились на ивняковой ветке в крынке; глянцовитая зелень несмело тянулась к свету.
— Что это?
— Верба.
Он повторил:
— …верба. Зачем?
— Так, для красоты.
Он подозрительно коснулся ветки, не разумея в ней чуда, ради которого стоило бы нести её сюда.
— Какая ж в ней… краса?
— Весна… начинает жить.
— …жить, — повторил он. Тут за толстой стеной глухо, точно в шапку, закашлял Аза, и Геласий, как бы пробуждаясь, провёл себя ладонью по лицу.
Внешне ничем не отразилось на нём случившееся преображенье. Утром он вместе с Тимолаем смолил лодку, на которой завтра должен был отвезти Увадьева, был скромней обычного, но зато сон и прожорливость напали на него. Остаток дня он провалялся у себя, а филофеева эпитимья так и осталась неисполненной… На мутной, вихрящейся воде качалась лодка. Геласий прыгнул в неё первым и ждал, прилаживая руки к вёслам. Старую, неустойчивую скорлупу относило от берега, Увадьеву пришлось сделать несколько шагов по воде. Тотчас что-то хрустнуло в борту, булькнуло под днищем, Геласий оттолкнулся веслом от берега, покидаемого навсегда, и вот течением рвануло лодку.
— Заплеснёт аль подтекать станет — вычерпывай. Вон и баночка тебе для упражненья! — кивнул Геласий на деревянную бадейку, всячески сторонясь упорного увадьевского взгляда.
Едва вышли из заводи, сразу всё переменилось вокруг; несмотря на геласиевы усилья, лодка стояла ровно и смирно, точно повисшая на якорях, а по сторонам закружилась бешеная вода, увлекая в глубину грязные, источенные льдинки. Зато стремглав неслись берега, и Увадьев ещё не успел рассмотреть толком серую цаплю близ куста, в столбняке застывшую на полувзлёте, как уже увидел ястреба. Сидя на кочке, весь на ветру, он надменно и лениво чистил крыло, раскинутое во весь его вольный мах. Тогда, бросив весло, Геласий замахал на него шапкой, но тот не улетал, словно верил, что в этот день его нельзя истребить целиком.
— Греби, греби, опрокинешь ещё! — недовольно пробурчал Увадьев.
— А ты вычерпывай, вычерпывай…
Увадьеву показалось, что Геласий улыбается, а вместе с ним и ястреб; он подумал и взялся за неминучую бадейку. Лодка выходила на середину реки, и хотя Геласий хитрил, переправляясь наискосок, всё же проигрывал в единоборстве. Мало-помалу пот начал проступать на его рыжих висках, и тогда Увадьев решился продолжить незаконченный разговор.
— Ну, так как же, парень, а?
— Да всё так же… ура советская власть, — небрежно кинул тот. — Вычерпывай, твоё дело невелико!
День был встрёпанный, резвый; в облачных проёмах густилась синь, и чем гуще она становилась, тем величественней покойная мощь реки.
— Вот ты в прошлый раз выразил, что на свете, дескать, только жулики да дураки… А известно ли тебе, что есть ещё другие люди, которые справедливости ищут и кровь за неё отдают?
— Это которы хлеб у мужиков отбирали? — почти равнодушно переспросил Геласий, но сбился с весла, и брызги густо хлестнули в Увадьева. — Один из ваших и досель в болотце гниёт, куда его Березятов засунул. Не, слыхал про Березятова? Очень такой человек был, солдат. Справедливость-те от красоты идёт, а красота из тишины рождается, а вы её ломом, тишину-те, карёжите…
Покачивая головой, Увадьев зачерпнул воды в ладонь и пытался сжать в руке эту частицу стихии, которую предстояло покорять.
— Не твои слова, Геласий. Твои проще…
— Красота — моё слово! — вскинулся тот.
— Чудаковое слово, красота!.. Вот мы встанем на этом месте, на берегу, где старики сидят… видишь? Будем строить большой завод, каких праведники твои и в видениях не имели. На том заводе станем мы делать целлюлозу из простой ели, которая вот она, прóпасть, без дела стоит. Из неё станут другие люди бумагу делать — для науки, пороха — чтоб отбиваться от врагов, и многое другое на потребу живым, а между прочим и шёлк. К тому времени ты сбежишь из своей червоточины, потому что ещё успеешь сгнить, не торопись!.. и станешь ты вольный, трудовой гражданин, на работу поступишь, зазнобину себе заведёшь первый сорт… и будет она, Шура, скажем, или Аня, мой шёлк на себе носить. Вот тебе и красота!
В машинных движениях Геласия появилась какая-то презрительность; всё чаще соскальзывало весло, и, если бы не кожанка, до берега Увадьев добрался бы совсем мокрым.
— Это всё так, это для прикрытия сраму, а душа… душу куда определишь? Она — что гвоздь, полежит без дела — заржавеет!
Увадьев перестал отчерпывать воду; в этот миг он отвечал не одному только Геласию:
— Душа, ещё одно чудное слово. Видишь ли, я знаю ситец, хлеб, бумагу, мыло… я делал их, или ел, или держал в руках… я знаю их на цвет и на ощупь. Видишь ли, я не знаю, что такое душа. Из чего это делают?.. где это продают?
— Как же я рыбине объясню, зачем мне ноги дадены! Она и без ног свою малявку сыщет…
До берега оставалось всё ещё далеко, а спор близился к концу: обоих начинала сердить эта обоюдная несговорчивость.
— …а ты и с ногами не отыщешь. Восемь лет в дырке сидишь, а что ты отыскал, покажи! Молодости твоей мне жалко.
— Обречён я на младость вечную…
— Вот именно, обречён… А какая-то бабёночка ждёт тебя в свете; может, и плачет, что запаздываешь!