Избранное - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и действуй… вывози своих чертей, продавай! — смеялся приятель.
— Купи, я тебе целые эшелоны наловлю… лесных, водяных, запечных! Процентов двадцать за наличный расчёт, а остальное шестимесячными векселями, а? — и горячее человеческое тепло исходило от него.
— Ты энтузиаст, ты известный энтузиаст, — закуривая, усмехался приятель и знал наперёд, что денег Потёмкину взять неоткуда. — Кстати, у тебя детишек, никак, прибавилось?.. девочка?
— Следи, говорю! — И он с новым ожесточением тыкал в то место карты, где Соть встречает, наконец, свою небуйную сестрицу. Он тыкал сюда ежедневно, мутное пятно образовалось на Балуни, но покуда, наклеенная на добротном холсте, карта выдерживала напор хозяина. — Сюда, гляди, направляется вся древесина с Тыньмы, с Соленги, с Шимолы с притоками, с Уртыкая… много леса, мильон кубов в год… э, куда больше! В этом месте мы её задержим, обработаем… здесь его обсосут сорок тысяч мужиков, а там…
— Суетлив ты, Сергей, и карту вконец испакостил.: Из пятна-то хоть суп вари! Ты его нашатырным спиртом попробуй, — всемерно сопротивлялся приятель. Тощий живот Потёмкина препоясан был ремешком, а пряжкой служила никелированная бабочка; от безустанного порханья этой бабочки пестрило у приятеля в глазах. — Рублей, поди, пятнадцать карта стоит…
— Ты… всерьёз слушать можешь? — не в шутку сердился Потёмкин.
— Чертила, дороги-то ведь нету!
— Тут только ветку… одиннадцать вёрст. На ветку-то и у меня хватит.
— А деньги?
— Ты дашь, ты богатый.
— Но я же не работаю больше в банке. Меня в резину перекинули.
— А в банке кто?
— В банке Жеглов пока.
Потёмкин хмурился и глядел в окно, где по обледенелым мосткам скользил на одном коньке мальчишка; в посинелых от стужи пальцах он держал кнутик, которым воодушевлённо подстёгивал самого себя.
— Жеглов?.. он в ревсовете семнадцатой не был? Я знал одного Жеглова… хотя тот, кажется, не Жеглов, а Жигалов… такая жалость. — Вдруг он махнул рукой и виновато улыбнулся. — Э, всё равно, следи… С Тентелёвки мы везём глинозём, а соду из Перми; вода же — фрахт дармовой! Серный колчедан, ты следи за моим пальцем, с Кыштыма… там как раз новый способ пробуют. Медь от серы отделяют, а получаются… как его… — Торопливо приподняв за лицо гипсового Маркса, он вытащил из-под него толстую папку и бешено залистал страницы. — Вот, нашёл: флотационные хвосты получаются…
— Хвосты, — понуро повторял приятель.
— Я, может, и путаю, но, по-моему, именно так: флотационные. Извести у меня полны карманы, хлорировать будем сами. Купи, я тебя засыплю известью!.. А ещё тут осенью геолог один наехал; целое лето копался у меня на Пысле, а потом я его вот здесь час целый чаем отпаивал…
— Озяб, что ли?
— …каолины отыскал, почище габаркульских! — Он вспомнил, что к каолиновому кладу нет ни дороги пока, ни тропки и в изнеможении присел на край стола.
Приятель с чувством вдавил окурок в переполненную пепельницу:
— Слушай, друг, я в резине, в резине сижу, понимаешь? Я калоши делаю, шины, кишки резиновые… Могу изрядную соску, не хуже довоенной, дивчине твоей подарить: в десять лет не изгрызёт, а?
…Так, бесплодно мытаря друзей, просиживая ночи с знакомым инженером над проспектами заграничных фирм, мечтая о пролетарском островке среди великого крестьянского океана, он первоначально имел в виду нечто вроде Нерчемской фабрички для высоких писчих и печатных бумаг, способных выдержать любые фрахты. Постепенно мечтание его пухло, множилось и уже громоздкие принимало очертания. Лесные массивы простирались бесконечно и столь разумно были изветвлены реками, точно природа провидела их будущее назначенье. Железнодорожная ветка Вологда — Мычуг позволяла бесперебойно снабжать бумагой потребляющие центры, а в случае прокладки намеченной по пятилетке магистрали Соленга — Кемь значение потёмкинского предприятия возрастало благодаря возможности использовать и внешний рынок. В месте слияния помянутых рек громоздился крупнейший целлюлозно-бумажный комбинат, окружённый достойными его лесозаводами; напуганный собственной мечтою, Потёмкин стал вдруг сдержан и молчалив… Строительство идёт полным ходом. Пять тысяч строителей в три смены заканчивают возведение корпусов. Из Англии везут варочные котлы, каждый вместительнее его исполкомского кабинета; из Америки шлют оборудование лесных бирж, ещё не виданное в Европе; турбогенераторы и дефибреры едут из Германии. Медлительно и лениво стальные чудища расползаются по узорному плиточному полу и тотчас же их впрягают в широкие ременные вожжи. Они ещё спят, но однажды с рёвом и грохотом пробуждаются к работе, и в этот ответственный день Потёмкин ведёт неведомого Жеглова хотя бы на водонасосную станцию! Все волнуются, но не показывают виду. Выгнув толстые чугунные шеи, в которых бешено мчится теперь обезумевшая Соть, пыхтят и взвизгивают центробежные насосы, и Потёмкина не раздражают нарисованные кем-то на шее чудовища плутоватые глаза. Корпусов уже не семь, как мечталось вначале, а вдвое, и в каждом бьёт в лицо масляный зной, дуют зловещие электрические ветерки. В разлинованных улицах заводского городка цветут акации…
— Смотри, смотри, — дрожким шопотом говорит Потёмкин, — познать класс можно из книг, но почувствовать — только тут, у машин, когда они в работе…
Край благоденствует, рабочий вопрос улажен, лозунги о социализме сходят в жизнь со своих уличных полотнищ. При электрическом свете, мужики коллективно едят многокалорийный обед и, благодарно любуясь на портрет комбината, слушают радиомузыку. Жизнь им: легка и приятна, как новорождённому мир, но Потёмкин, и тогда не предаётся заслуженному покою. Потёмкин не спит; он выпрямляет и углубляет древние русла рек, вчетверо увеличивает их грузоподъёмность, заводит образцовое лесное хозяйство. Потёмкин объединяет три губернии вокруг своего индустриального детища. Потёмкин открывает бумажный техникум и произносит знаменитую впоследствии речь о пользе бумаги. Целлюлозные реки текут за границу, процент целлюлозы в газетной массе утраивается, все чрезвычайно удивлены, и сам он тоже втихомолку чему-то удивляется. В его снах, как в ночной реке, преувеличенно и зыбко отражаются дневные планы. Сны подгоняют явь, а явь торопит сны… — Оно истощало его, это непосильное мечтанье, как голодного мысль о хлебе.
Тотчас после предварительного обследования он заказал экономический эскиз комбината. Лучшие статистики губернии, химики, техники, инженеры полгода любовно вышивали этот замечательный ковёр. Написанный самым деловым стилем, отпечатанный на полутряпичной бумаге самыми грамотными машинистками губернии, снабжённый картами и диаграммами почти перламутровой раскраски, — проект по стройности своей походил на стихотворение. Сперва шли экономические предпосылки целесообразности, возвышенные почти до лиричности; затем, вслед за перспективами потребления, поминалось кое-что и вкратце о возможных или обещанных железных дорогах; потом дружные хоры цифр пели о сырьевой базе, и, наконец, проект заключался описаньями рек и их бассейнов, с высотами половодного и меженного уровней, с указанием мощности, а в некоторых случаях даже и химического анализа воды. «Нужда в бумаге, — говорилось в заключении проекта, — обострившаяся благодаря отпадению производящих окраин, повышается с каждым годом и грозит перейти в бумажный голод. Политическая обстановка дня и переход на культурную революцию, имеющую завершить материальные завоевания, внушительно требуют развития отечественной бумажной промышленности…»
Отпраздновав окончание проекта небольшой пирушкой, Потёмкин разослал его по всем хозяйственным властям, от которых зависело разрешение и кредитование комбината. Это произошло в начале апреля, но вот и берёза распустилась в исполкомском палисаднике, и пьяные слобожане стали выползать на молодую травку, а всё не поступало ответа в исполкомскую регистратуру. В конце июля, однако, пришла бумага из центра, где, принципиально соглашаясь с предложением губернского совнархоза, высокая власть сомневалась в возможности его скорого осуществления: кредиты были уже распределены… Прочитав письмо, Потёмкин раскрыл окно и целых полчаса пребывал в безразличном отупении. В воздухе, слабо попахивающем гарью, отдалённо гремела военная музыка. По площади прошли молодые люди из слободы, напевая под гитару:
Не влюбляйся в карий глаз:Карий глаз опасный…А влюбляйся в синий глаз…
Потёмкину стало не то чтоб скучно, а как-то не по себе, и ещё хотелось пристрелить гитару, как собаку. Колола вдобавок досада, что на всех хватает денег хоть и по нищему куску, а вот его безропотную Соленгу обрекают на прежнее прозябание. Вдруг он отвернулся и закусил губу, как делал прежде, когда сгоняемый плот, затирало на пороге. Тут же позвонил он в губком, секретарь которого тоже собирался в центр по делам особой важности; одновременно дано было распоряжение на вокзал оставить билеты на сквозной архангельский поезд. В ту же ночь, на полчаса заехав домой, он покинул свою обеделённую родину. В настроениях он ехал крайне нетерпеливых; в вагоне, кстати, познакомился он с одним волосатым инженером, патриотом Крайнего Севера, который, как и он сам, направлялся в Москву клянчить деньги на постройку того самого медеплавильного завода, с которого Потёмкин собирался возить свои флотационные хвосты. Не дослушав инженера, в котором, как в зеркале, увидел уродливое изображение самого себя, Потёмкин с остервенением вышел на площадку покурить.