Вилла Бель-Летра - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сестра бы его поняла…
Юноша, которого он привел к себе, подцепив у фонтана, вряд ли знал Дарси в лицо, но убранство квартиры, живописные подлинники в роскошных багетах, дорогие костюмы, которые гость, блея овцой, восторженно щупал руками, пока сам хозяин, уже постигший бездны крушения, удалился налить себе коньяку, не оставляли сомнений, что по этому адресу есть чем еще поживиться. И хотя Дарси щедро ему заплатил — не за удовольствие (удовольствия не было и в помине, пусть он испробовал все из того, что могла предложить система зеркал), а за полученную порцию отрезвляющего отвращения, подкрепив свой жест тихой просьбой хранить происшедшее в тайне, — очень скоро смазливый гаденыш приступил к шантажу. Препираться с ним Дарси было противно. Однако и ограничиться чеком не удалось. Поняв, что аппетиты отныне станут расти, Дарси махнул рукой: будь что будет.
Через месяц в прессе появились первые откровения. Опровержений, естественно, не последовало: любое его заявление только бы подогрело скандал. Взять отпуск и убраться подальше от Оксфорда Дарси тоже не мог: его побег расценили бы как признание в гомосексуальных наклонностях. Приходилось терпеть. На себе он ловил злорадные глаза студентов. Раз на доске кто-то вывел розовым мелом похабный стишок. Тот семестр был худшим из испытаний. Часто спиною Дарси слышал присутствие папарацци, охочих до грязных сенсаций, а в своей корреспонденции обнаруживал предложения продажной любви, подписанные вымышленными мужскими именами. Кое-кто из подопечных пытался его искушать красноречивыми сальными взглядами. Уязвленные женщины стали гораздо изобретательнее в стремлении разделить с ним постель. Было больно. Его непрерывно тошнило. Такова оказалась цена за навязанную телу двуполость — отраженье идеи бесполости андрогинной души…
Потом он немного оправился. Помогло, как водится, время и благотворное рабство писательского ремесла. В тот период он был продуктивен: сборник эссе, две книги рассказов, первый длинный роман, цикл радиопьес. Дарси форму не только ничуть не утратил, но словно бы сделался тверже, настойчивей голосом, откровеннее даже, смелей. В смысле удачных находок и растущего видимо авторитета в литературных кругах он вполне рассчитался за то, что пришлось так страдать. Его активно переводили, приглашали на телевидение, правительственные приемы, богемные вечеринки, о нем много и, как правило, снисходительно-пошло судачили — все составляющие публичного признания были теперь налицо.
Только само лицо от этого не становилось роднее. Для себя он был все тот же чужак с непонятной улыбкой, в которой слились воедино всплеск отчаяния и безмятежный покой. И покой будто бы побеждал, а значит, не зря все эти годы Дарси мечтал об утехах смирения.
Вкусивши успех, он почти совладал с горечью предначертанной для него отрешенности от всего, что доступно другим и вручается им, словно дар, при рождении. Отец стремительно старел и жаловался на бессонницу («Знаешь, старость — это когда ты не спал, а лишь думал, что спишь…»), сестра тускнела, грузнела и медленно превращалась в алкоголичку, но Дарси это уже мало трогало: любые потуги изменчивых вихрей ворваться извне в его дом пресекались его одиночеством. Таким он и прибыл на виллу — неприступным для всяких ветров и страстей.
Однако внезапно что-то в нем надломилось. С появлением Элит он почувствовал, что сюжет для новеллы погублен: Пенроуз фон Реттау не убивал. Пенроуз не мог убить Лиру уже потому, что прежде нее умер сам, чему свидетельством увязнувший на полуфразе текст. Увязнувший столь плотно, окончательно, что реанимировать героя Дарси был совершенно не в силах. Почерк — основное его достояние — был варварски сбит. Дайте женщину, и мир перевернется сам собою… Пожалуй, так и есть. Жизнь оказалась упрямей, чем затяжное отсутствие в ней сэра Оскара Дарси.
Только на встречу с ней он опоздал: ничего, кроме скуки, она в нем не вызвала.
Было скучно думать про то, что Элит — это эхо фон Реттау.
Скучно видеть, как обрастает интригой чей-то очень расчетливый фарс.
Скучно было угадывать режиссера спектакля.
Скучно с ним играть в поддавки.
Скучно следить, как множатся бликами отраженья.
Скучно втискивать в них свои зеркала.
Скучно было дышать той заботливой, тщательной фальшью, что ему уготовили вместе с контрактом, как приз.
Скучно лгать. Как и скучно — не лгать.
Скучно верить, что жизнь неслучайна, что, подобно сведению их на Бель-Летре, кем-то в вечности выписана, словно рецепт, и судьба.
Скучно помнить, что надобно все-таки жить.
Скучно знать, что ты должен.
Скучно знать, что ты ничего и не должен.
Скучно ладить с собой несмотря ни на что…
Скучно думать, видеть, играть, понимать, помнить, верить, надеяться, знать, да при этом еще — и дышать.
Отчего погибает Нарцисс? Оттого, что не может вылезти из своего отражения… В нем и тонет.
Сердце бьется так ровно, как будто тебя и не слышит. Бьется, но как же оно нестерпимо молчит! Когда ты — это ты, воцаряется полный покой. Беспощадная, в общем-то, штука…
И мертвый штиль, а в зеркале бездонном
Моя тоска.
Чего не дано человеку, так это, размышляет самоубийца, уместиться в себе целиком.
…Новый день пересек Рубикон между солнечным утром и тенью, наступающей в полдень на письменный стол. Все тот же июль за прыщавым нечистым стеклом. Оскар Дарси сидит у себя в кабинете и сажает по белой бумаге занозы. Ими насмерть заколото слово. Из издохшего слова по скатерти светлой страницы разбегаются стаей стервятников быстро круги. Их, наверное, около сотни. А создавшее стаю стервятников слово — «СПАСИТЕ». Дарси смотрит в него, не моргая, только вряд ли он видит его.
Пчела деловито снует по листку и читает. Если так пойдет дальше, каков будет мед? Насекомое щупает ножкой кружок, обжигается, пятится и улетает. Дарси слепо следит, как пчела покидает окно.
Одиночество — это всегда ожидание. Ожиданье — это и есть ничего. То же зеркало. Та же игра в отраженья.
Время давит на грудь. Давит так, словно он угодил под каток.
Пчела между тем устремляется выше. Вот балконная дверь, за нею — еще один письменный стол. Какой-то сердитый чудак машет страшно рукою. Интерес божьей твари к литературе, однако, бесспорен.
Пока Суворов идет за оружьем, пчела пробует строчки на вкус. Здесь, в мансарде, свежее и лучше. Тут и буквы ровней. Акрослово как будто и вовсе съедобно. Начинать надо сверху — сверху видно ясней:
«…отказ, этот лишенный искренности типаж, ясный лицом юродивый, беспечный льстец, юркий веждами арлекин, собирается…»
Пуфф! Пчелка прилипла к странице. Отодрав, убийца берет за крыло, опускает мохнатую шкурку в зажим полотенца и, пройдя на балкон, вытряхивает незадачливую читательницу вон из творческой мастерской. Раздраженный, проверяет орудие мести на предмет улик, собирается было вернуться, но слышит, как где-то внизу бездыханное насекомое тело падает не по-пчелиному громко, с непонятным, даже как будто стеклянным, феерическим грохотом. Суворов хватает перила. Свесившись с них — точь-в-точь лоцман с лодки, подстегнутый воплем «Человек за бортом!», — он, волнуясь, кричит:
— Дарси! Что там у вас, черт возьми?.. Оскар, ответьте! Эй, Жан-Марк, загляните к нему!
Но француз в это время наслаждается парком Вальдзее. Суворов видит с балкона, как трусцой пробегают вдали по аллее цветастые шорты Расьоля. Спрыгнув в три шага по лестнице, Георгий колотит в дверь:
— Дарси!.. Откройте. Не делайте глупостей…
На стук кисловатой отрыжкой отзывается тишина. Суворов бежит за кухаркой, но Гертруды нигде не находит. Вернувшись к себе, он суетится, берет зачем-то стул, приставляет его бестолково к перилам, но тут же, смекнув и испугавшись, отставляет в сторону. Сообразив, поднимает оброненное впопыхах полотенце, повязывает к перилам петлей и, сказав для бравады несколько матерных слов, начинает спуск вниз. Зависнув на пару бездонных секунд над террасой, ощущает свое некрылатое тело вплоть до всех сухожилий и позвонков, в ужасе смотрит себе под носки, потом, зажмурившись, прыгает и больно втыкается теменем в раму. Та, поддавшись, устремляется прямо в оконный раствор. Раздается щелчок: все, захлопнулась! Суворов пробует подцепить, но заранее знает, что это напрасно. Заорав благим матом, разбивает коленом окно и, взбивши в пену морось осколков, проникает внутрь комнаты. Заарканенный Дарси лежит на полу и глядит на него из-под груды стекла. Сорвав с его шеи лассо, Суворов общается с ним исключительно мягко, но отчего-то — на русском:
— Что ж ты, бестолочь… Что ж ты, мудак, натворил-то? Хренов умник, аристокра-а-ат…
Обсыпанный, будто алмазами, хрусталем с павшей люстры, Дарси похож на приготовленного к отпеванию азиатского императора: лицо пожелтело, а глаза, минуту назад огромные, как чернослив, теперь подозрительно сузились.