7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сочтя момент благоприятным, я протянул сахар старому кацику, но он не принял моего подношения. Стоя ко мне боком, он долго молча смотрел на меня неподвижным взглядом и вдруг, ринувшись на мой палец, укусил его. Пошла кровь.
Впоследствии г-жа Ларок неоднократно рассказывала мне, будто, увидав свою кровь, я страшно закричал, залился слезами и спросил, не умру ли я. Мне никогда не хотелось этому верить, но возможно, что в ее словах и была доля правды. Она успокоила меня и завязала палец тряпочкой.
Я ушел в негодовании, с сердцем, преисполненным гнева и злобы. С этого дня между мной и Наварином началась война не на жизнь, а на смерть. При каждой встрече я ругал и дразнил его, а он приходил в ярость: в этом удовольствии он мне никогда не отказывал. То я щекотал ему соломинкой шею, то кидал в него хлебные шарики, и он, широко разевая клюв, выкрикивал хриплым голосом невнятные угрозы. Г-жа Ларок, как всегда занятая вязаньем шерстяной юбки, наблюдала за мной поверх очков и говорила, грозя деревянной спицей:
— Пьер, оставь попугая в покое. Ты ведь помнишь, что он тебе сделал. Поверь, если ты не перестанешь, он сделает что-нибудь и похуже.
Я не обратил внимания на ее мудрые предостережения, и мне пришлось раскаяться в этом. Как-то раз, когда я опустошал кормушку старого кацика, нагло разбрасывая по ветру маисовые зерна, он вдруг ринулся на меня, запустил лапы мне в волосы и стал царапать мне голову своими острыми когтями. Если мальчик Ганимед[161] испугался, когда похититель орел нежно схватил его в свои бархатные объятия, то каков же был мой ужас, когда Наварин начал терзать меня своими железными пальцами. Я кричал так, что мои крики слышны были на берегах Сены. Г-жа Ларок, отложив свое вечное вязанье, оторвала американца от его жертвы и, посадив на плечо, отнесла обратно на насест. Там, с раздувшейся от гордости шеей, с клочьями моих волос, зажатыми в когтях, он бросил на меня торжествующий взгляд своих сверкающих глаз. Поражение мое было полным, унижение — глубоким.
Вскоре после этого случая, забравшись как-то на кухню, манившую меня тысячью соблазнов, я застал там старую Мелани, которая ножом рубила на доске петрушку. Острый запах этой травки защекотал мне ноздри, и я стал задавать по поводу нее разные вопросы. Мелани отвечала мне весьма пространно: она сообщила, что петрушка употребляется при приготовлении рагу, служит приправой к жареному мясу и наконец является смертельным ядом для попугаев. Услыхав это, я схватил стебелек пахучей травки, уцелевший от удара ножа, и унес его в гостиную с розами, где долго размышлял в одиночестве и в молчании. Я держал в руках смерть Наварина. После долгого совещания с самим собой я вышел во двор и отправился к г-же Ларок. Здесь я показал Наварину ядовитое растение.
— Смотри, — сказал я, — это петрушка. Если бы я подмешал эти маленькие, зеленые, кудрявые листочки к твоему конопляному семени, ты бы умер и я был бы отмщен. Но я хочу отомстить иначе. Я отомщу тебе тем, что оставлю в живых.
И, сказав это, я выбросил в окно роковую травку.
С этого времени я перестал мучить Наварина. Мне хотелось остаться великодушным до конца. Мы сделались друзьями.
VIII. Каким образом уже в раннем возрасте обнаружилось, что я лишен практической жилки
Это произошло до революции 1848 года, мне еще не было четырех лет, это несомненно, но сколько мне тогда было — три или три с половиной? Этот пункт для меня неясен, и вот уже много лет как на земле не существует ни одного человека, который мог бы его уточнить. Приходится мириться с этой неопределенностью и утешать себя тем, что в анналах истории народов встречаются еще более крупные и более досадные неточности. Кто-то сказал, что хронология и география — глаза истории. Если это так, то есть все основания полагать, что, несмотря на бенедиктинцев из братства св. Мавра, которые изобрели способ проверять даты[162], история по меньшей мере одноглаза. И я добавлю, что это самый незначительный ее недостаток. Клио[163], муза Клио, — особа с важной, порой даже суровой осанкой, и ее речи (как принято утверждать) просвещают, возбуждают интерес, волнуют, развлекают. Ее не устанешь слушать целыми днями. Однако, постоянно с нею общаясь, я заметил, что она слишком уж часто бывает забывчивой, суетной, пристрастной, невежественной и лживой. Несмотря на ее недостатки, я очень любил ее и люблю до сих пор. Но это единственные узы, связывающие меня с музою Клио. Ей нет дела ни до моего детства, ни до прочих периодов моей жизни. К счастью, я личность не историческая, и надменная Клио никогда не станет доискиваться, когда именно — в начале, в середине или в конце третьего года моей жизни — у меня обнаружилась черта характера, так глубоко поразившая мою мать.
В то время я был самым обыкновенным маленьким мальчиком, единственное своеобразие которого заключалось, если не ошибаюсь, в склонности не всему верить, что ему говорили. И эта склонность, предвещавшая пытливый ум, нередко вызывала осуждение со стороны окружающих, так как способность мыслить критически обычно не особенно ценится в ребенке трех или трех с половиной лет.
Я мог бы обойтись здесь без этих замечаний, которые так же, как и хронология, как искусство проверять даты или муза Клио, не имеют никакого отношения к тому, что я хочу рассказать. Делая столько отступлений и забираясь в такие дебри, я никогда не дойду до конца. Но если я не буду отвлекаться, если пойду напрямик, то не успею оглянуться, как путь будет окончен, а это было бы досадно, по крайней мере мне самому, — ведь я так люблю побродить вволю. По-моему, ничего нет более приятного, а заодно и более полезного. Из всех занятий, какие мне когда-либо надо было посещать, самыми интересными и плодотворными казались мне те, которые я прогуливал. Что может быть лучше, чем глазеть по сторонам, друзья мои? Ведь при этом всегда увидишь что-нибудь нужное. Если бы маленькая Красная Шапочка прошла лес, не собирая орехов, волк не съел бы ее, а для маленькой Красной Шапочки, по всем законам морали, нет большего счастья, чем быть съеденной волком.
К счастью, эта мысль возвращает нас к сюжету моего повествования. Ибо я собирался вам сообщить, что на третьем году моей жизни и на восемнадцатом и последнем году царствования Луи-Филиппа Первого, короля французов, самым большим моим удовольствием были прогулки. Меня не посылали в лес, как Красную Шапочку. Я был — увы! — менее близок к природе. Родившись и выросши в самом сердце Парижа, на прекрасной набережной Малакэ, я не изведал деревенских радостей. Но и у города есть своя прелесть. Моя дорогая мама водила меня за руку по улицам, заполненным многоголосым шумом, яркими красками, веселым движением прохожих, а когда ей надо было что-нибудь купить, она брала меня с собой в магазины. Мы были небогаты, она тратила немного, но магазины, в которых мы бывали, казались мне огромными и великолепными. В то время «Бон-Марше», «Лувр», «Весна», «Галереи»[164] еще не существовали. В последние годы конституционной монархии клиентура самых крупных торговых заведений состояла исключительно из жителей ближних кварталов. Матушка, жившая в Сен-Жерменском предместье, ходила к «Китайским болванчикам» и в лавку у церкви св. Фомы.
Из этих двух магазинов, находившихся — один на улице Сены, а другой на улице Бак, — сейчас остался только последний, но он так разросся, львиные морды так изуродовали его прежний изящный, новый фасад, что его просто не узнать. «Китайские болванчики» исчезли, и, может быть, только я один во всем мире еще помню большую, писанную масляными красками и служившую вывеской картину, на которой была изображена молодая китаянка, сидящая меж двух своих соотечественников. Уже тогда я живо чувствовал женскую красоту и находил, что эта молодая китаянка с волосами, зачесанными кверху, с большим гребнем и с завитками на висках прелестна. Что же касается двух ее обожателей, их поз, их жестов, их намерений, их взглядов, то тут я ничего не могу сказать. В искусстве обольщения я был полнейшим невеждой.
Магазин этот казался мне огромным и полным сокровищ. Быть может, именно там я впервые почувствовал влечение к пышности в искусстве, влечение, ставшее впоследствии очень сильным и не покинувшее меня до сих пор. Зрелище тканей, ковров, вышивок, перьев, цветов приводило меня в какой-то экстаз, и я от всей души восхищался любезными мужчинами и изящными барышнями, которые с улыбкой предлагали все эти чудесные вещи нерешительным покупателям. А когда приказчик, занимавшийся с моей матерью, отмерял материю с помощью метра, прикрепленного горизонтально к медному пруту, свисавшему с потолка, его жребий казался мне великолепным и достославным.
Я восхищался также г-ном Огри, портным с улицы Бак, который примерял мне курточки и короткие штанишки. Я предпочел бы, чтобы он сшил мне брюки и сюртук, как у взрослых мужчин, и это желание особенно усилилось у меня несколько позже, когда я прочитал рассказ Буйи[165] о бедном маленьком мальчике, которого один добрый и почтенный ученый взял к себе, сделал своим секретарем и стал одевать в свои старые платья. Из-за этого рассказа славного Буйи я совершил однажды большую глупость, о которой расскажу в другой раз. Исполненный глубокого уважения к искусствам и ремеслам, я восхищался г-ном Огри, портным с улицы Бак, хотя он вовсе не был достоин восхищения, так как кромсал попадавшую ему в руки материю вкривь и вкось. И если говорить откровенно, то в его изделиях я был очень похож на обезьяну.