7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пряники эти, когда вы откусывали от них кусочек, вначале наполняли вам рот как будто песком, но вскоре этот песок превращался в сладкое тесто, довольно вкусное, несмотря на терпкий привкус табака, который неожиданно напоминал о себе. Я их любил или думал, что люблю, пока не обнаружил, что они продаются в старой булочной на улице Сены, где их хранят в мутной зеленоватой банке. Тогда меня охватило отвращение, я плохо скрыл его от старого господина, и тот был огорчен.
Впоследствии я узнал, что фамилия старого господина была Мориссон и что в 1815 году он служил военным врачом в английской армии.
После битвы при Ватерлоо, обедая как-то за офицерским столом, где все оплакивали погибших героев, г-н Мориссон сказал:
— Вы забыли одного покойника, господа, того, чья смерть является для нас самой прискорбной и кого мы должны оплакивать самыми горькими слезами.
Все стали спрашивать, кто же этот покойник, и он ответил:
— Продвижение по службе, господа. Наша победа, поставившая предел карьере Бонапарта, положила конец войнам, а на войне мы быстро добивались чинов. При Ватерлоо было убито и Продвижение. Давайте же помянем его, господа.
Господин Мориссон вышел в отставку и поселился в Париже, где женился и стал практикующим врачом. В 1848 году он умер здесь от холеры вместе с женой.
Мне помнится также, что приблизительно в это же время, когда я еще ковылял, уцепившись за передник г-жи Матиас, мне довелось однажды увидеть в гостиной человека с большими бакенбардами (то был г-н Деба, прозванный Симоном из Нантуи[150]), который, вооружившись кисточкой, заклеивал зеленые с разводами обои. Разорванные и вздыбившиеся, они образовывали дыру пальца в два, и в эту дыру виднелась дерюга, вся рваная, а за ней — какие-то темные глубины. Все эти детали предстали передо мной с удивительной рельефностью, и память моя все еще хранит их, хотя многие другие картины, прошедшие передо мною в те первобытные времена, совершенно исчезли. Разумеется, тогда я не стал задумываться над ними, так как был еще слишком мал, чтобы мыслить, но несколько позже, лет около четырех, когда ум мой достаточно окреп, чтобы заблуждаться, и когда благодаря полученному воспитанию я уже умел превратно толковать явления, мне пришло в голову, что за этой дерюгой, прикрытой зелеными обоями, витают во мраке какие-то неведомые создания, отличающиеся от людей, птиц, рыб и насекомых, — создания таинственные, неуловимые, полные недобрых замыслов. И я не без любопытства и не без страха подходил всегда к тому месту в гостиной, где г-н Деба заклеил щель, которая, однако, оставалась заметной: края зеленых обоев соединились не совсем плотно, и в промежутке виднелся кусок подклеенной снизу газеты — вещь некрасивая, но драгоценная, ибо она преграждала доступ к нам в комнату духам тьмы, существам двух измерений, загадочным и враждебным.
В один день среди других дней (как выражаются сказочники Востока, которые, подобно мне, плохо знают хронологию), итак, в один день среди других дней, на четвертом году моей жизни, я заметил, что зеленые обои около фортепьяно разорвались и через звездообразное отверстие видны нитки грубого холста, скрестившиеся над черной дырой еще более страшной, чем щель, некогда заделанная г-ном Деба. С нечестивым любопытством, достойным потомка дерзкого племени Иапета[151], я приблизил к этому отверстию глаз и увидел кишащий мрак, от которого волосы встали у меня дыбом. Затем я приложил к нему ухо, услышал зловещий шум, и какое-то леденящее дуновение коснулось моей щеки. Все это подтвердило мою уверенность в том, что за обоями существует другой мир.
Я жил в это время двойной жизнью. Естественная и обыденная, порой скучная днем, она становилась ночью сверхъестественной и страшной. Вокруг моей кроватки, постеленной красивыми руками моей матушки, двигались странной и пугающей походкой, в которой, однако, был и свой ритм и своя гармония, маленькие уродливые фигурки, горбатые, скрюченные, одетые по очень странной моде, — словом, такие, какими я снова увидел их много лет спустя на гравюрах Калло[152]. Разумеется, я не придумал их сам. Соседство г-жи Летор, торговавшей эстампами и выставлявшей свои гравюры на том пустыре, где ныне возвышается здание Школы изящных искусств, отлично объясняет их появление. Но мое воображение добавляло к ним кое-что и от себя. Оно вооружало моих ночных преследователей вертелами, клистирными трубками, метлами и другими домашними орудиями. От этого они шествовали не менее важно — в круглых очках, с бородавками на носу, точно торопясь куда-то и как будто даже не замечая меня.
Как-то вечером, когда лампа еще горела, к моей кроватке подошел отец и посмотрел на меня, улыбаясь чудесной улыбкой грустных людей — людей, улыбающихся редко. Я уже засыпал. Он начал щекотать мне ладошку и быстро говорить какой-то шуточный стишок, из которого я разобрал только несколько слов: «Продаю тебе коровку». Не видя никакой коровы, я, естественно, спросил у него:
— Папа, где же коровка, которую ты мне продал?
Я заснул и во сне снова увидел отца. На этот раз у него на ладони стояла маленькая рыжая с белыми пятнами корова, совсем живая, такая живая, что я ощутил теплоту ее дыхания и запах стойла. И потом, много ночей подряд, мне все снилась коровка, рыжая с белыми пятнами.
III. Альфонсина
Альфонсина Дюзюэль была худенькая болезненная девочка, на семь лет старше меня. У нее были сальные волосы и лицо в веснушках. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что именно эти ее недостатки оказались в дальнейшем самыми непростительными в глазах окружающих. Я знавал за ней и другие, менее крупные, как, например, лицемерие и злость, которые проявлялись у нее с такой естественностью, что в них была своя прелесть.
Однажды, когда моя дорогая матушка гуляла со мной по набережной, мы встретили г-жу Дюзюэль с дочерью, и дамы остановились, чтобы немного поболтать.
— Ах, какой он душка! Какой хорошенький мальчик! — вскричала юная Альфонсина, целуя меня.
Еще не обладая умом собаки или кошки, я был, подобно им, ручным зверьком и, подобно им, любил лесть, которую хищные звери презирают. В порыве нежности, растрогавшей обеих матерей, юная Альфонсина схватила меня на руки, прижала к груди и осыпала градом поцелуев, громко восторгаясь моей миловидностью. И в то же самое время она булавкой колола мне икры.
Я, разумеется, начал отбиваться, колотить Альфонсину кулаками, ногами, вопить и реветь.
При этом зрелище во взгляде г-жи Дюзюэль и в ее молчании выразились изумление и гнев. Матушка горестно смотрела на меня, спрашивая себя, как могла она произвести на свет этого маленького изверга, и то обвиняла в этом незаслуженном несчастии небо, то упрекала себя самое, решив, что, очевидно, заслужила его своими прегрешениями. Словом, она стояла смущенная, теряясь перед тайной моей испорченности. Но как мог я разъяснить ей эту тайну, если еще не умел говорить? Те немногие слова, которые мне удалось пролепетать, ни капельки не помогли при данных обстоятельствах. Когда меня опустили на землю, я стоял, задыхаясь, обливаясь слезами, а юная Альфонсина, нагнувшись ко мне, вытирала мне щеки, жалела, оправдывала меня:
— Ведь он еще такой маленький! Не браните его; госпожа Нозьер. Я так его люблю!
И это было не один раз. Нет, раз двадцать Альфонсина бурно целовала меня и при этом всаживала булавку мне в икры.
Впоследствии, научившись говорить, я раскрыл ее коварство матушке и г-же Матиас, которая присматривала за мной. Но мне не поверили. И упрекнули в том, что я клевещу на невинную, чтобы прикрыть этим собственные проступки.
Я давно уже простил юной Альфонсине ее коварную жестокость и даже ее сальные волосы. Скажу больше — я признателен ей за то, что, когда мне было около двух лет, она сильно подвинула меня в познании человеческой природы.
IV. Маленький Пьер попадает в газеты
Пока я не выучился читать, газета имела для меня какую-то таинственную привлекательность. Когда отец разворачивал огромные, покрытые маленькими черными значками листы, когда он читал отдельные места вслух и из этих значков возникали мысли, мне казалось, что у меня на глазах совершается чудо. С этого тоненького листка, покрытого такими узенькими, не имевшими в моих глазах никакого смысла строчками, слетали преступления, катастрофы, празднества, приключения: Наполеон Бонапарт убегал из крепости Гам[153], Мальчик-с-пальчик наряжался генералом[154], масляничный бык Дагобер разгуливал по Парижу[155], герцогиню де Прален убивали[156]. Все это было на листе бумаги и тысяча других вещей, менее важных, более привычных, но возбуждавших мое любопытство: все эти «некие» господа, которые получали или наносили удары шпагой, попадали под колеса экипажей, падали с крыш или относили полицейскому комиссару найденный ими кошелек с деньгами. Откуда бралось столько «некиих» господ, если я не видел ни одного из них? И я тщетно пытался представить себе этих «некиих» господ. Я расспрашивал о них, но мне отвечали весьма невразумительно.