Воспоминания о Максимилиане Волошине - Максимилиан Волошин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Холодно не было, нечему было, ничего не было, ехали голые веселые души, которым не страшно вывалиться, которым ничего не делается. "Ася!" - "Да, Марина, так будем ехать после смерти!" Ехала, впрочем, еще веская достоверная корзина, с которой всё делается и которой есть чем вывалиться. Если мы тогда - все с конями, с повозкой, с Адамом - не сорвались в небо, то только из-за новогоднего фрахта Максиного любимого рислинга, который нужно было довезти.
А этот смех! Как метель - мела, так мы от смеха - мотались, как норд-ост - налетал, так смех из нас - вылетал. Метель вожатого из "Капитанской дочки". И у Адама та же борода!
Не вывалил норд-ост, не выдал Адам. Дом. Огонь. Макс.
- Сережа! Ася! Марина! Это - невозможно. Это - невероятно.
- Макс, а разве ты забыл:
Я давно уж не приемлю чуда,
Но как сладко видеть: чудо - есть!
Тройным чудом, то есть тремя мокрыми чудами выпрастываемся из повозки, метели, корзины, вожжей, стоим в жаркой Максиной мастерской, обтекаем лужами. Поим рислингом Адама так же щедро, как он нынче вечером будет поить коней.
Макс совсем один, Е. О. в Москве. Дом нетопленый, ледяной и нежилой что мрачнее летних мест зимою, прохладных синих от лета белых стен - в мороз? - Море еще ближе, чем было, ворочается у изножья башни, как зверь. Мы на башне. Башня - маяк. Но нужно сказать о башне. Была большая просторная комната, со временем Макс надстроил верх, а потолок снял 50, - получилась высота в два этажа и в два света. Внизу была мастерская, из которой по внутренней лестнице наверх, в библиотеку, расположенную галереей. Там же Макс на чьем-то рыжем, цвета песка и льва, спал. На вышке башни, широкой площадке с перилами, днем, по завистливому выражению дачников, "поклонялись солнцу", то есть попросту лежали в купальных костюмах, мужчины и дамы отдельно, а по ночам, в той же передаче дачников, "поклонялись луне", то есть беседовали и читали стихи.
Мастерская пустая, только мольберт и холсты, верх, с подавляющей головою египтянки Таиах, полон до разрыва. Много тысяч томов книг, чуда и дива из всех Максиных путешествий - скромные ежедневные чуда тех стран, где жил: баскский нож, бретонская чашка, самаркандские четки, Севильские кастаньеты - чужой обиход, в своей стране делающийся чудом, - но не только людской обиход, и морской, и лесной, и горный, - куст белых кораллов, морская окаменелость, связка фазаньих перьев, природная горка горного хрусталя...
В башне жара. Огромный Макс носится вверх и вниз с чашками без ручек и с ножами без черенков.
- Мама, уезжая, все заперла, чтобы не растащили, а кому растаскивать? собаки вилками не едят.
- Макс, а где же...
- Все на даче Юнге *, потому что, ты знаешь, от меня и объедков не остается (делая страшные глаза): Je mange tout! **. Пожили, пожили со мною недели две и, видя, что это верная голодная смерть, ушли к Юнге. Просыпаюсь - ни одной.
* Юнге Екатерина Федоровна (урожд. Толстая, 1843-1913) - художница, переводчица, друг Волошиных.
** Я ем всё (франц.).
Красное жерло и вой чугунной печки. Но об этой печке - рассказ. До моего знакомства с Волошиными Е. О. и Максу по летам, когда съезжались, прислуживала пара: татарин и его жена, с татарским именем, в Максином переводе Животея. Животея эта была старая, тощая и страшная: татарин решил жениться на молодой. Некоторые антропософские девушки, гостившие тогда у Макса, стали татарина уговаривать: "Как тебе не стыдно! Она тебе так предана, ты всю жизнь с нею прожил, и теперь хочешь, жениться на молодой. Разве молодость важна? Красота важна? Важна душа, Селим, понимаешь. Душа, которая всегда полна и всегда молода!" Татарин слушал, слушал и, поняв, что они указывают ему на то, что он не может внести калыма за невесту: "Твоя правда, баришня, бедному человеку и с душой жить приходится".
Эта самая душа, с которой бедному человеку приходится жить, была страшная воровка, по-научному сказали бы: клептоманка, по-народному сорока. Макс задумал ставить печь. Сам купил, сам принес, сам стал ставить. Поставил. Зажег. Весь дым в дом. Ничего, в первый раз, обживется. На второй и третий день, - дымит, как паровоз! Думал, гадал, главное нюхал, проверил трубы, колена - разгадки нет. И вдруг озарение: Животея! Бежит, бычьи опустив голову, в ее камору; лезет под кровать, в самую ее грабиловку, - в самой глубине - колено, крохотное, не колено, а коленце, самое необходимое, то. "Зачем же ты взяла, Животея? - Молчит. - Зачем оно тебе? - Молчит. - Ты понимаешь, что я из-за тебя мог угореть. Умереть". Та молча перекатывает на желтом лице черные бусы-глаза. Рассказывают, что Макс от обиды - плакал.
Глядим в красное жерло чугуна, загадываем по Максиной многочитанной Библии на Новый, 1914 год. За трехгранником окна - норд-ост. Море бушует и воет. Печка бушует и воет. Мы на острове. Башня - маяк. У Макса под гигантской головой Таиах его маленькие преданные часики. Что бы они ни показывали - правильно, ибо других часов нет. Еще двадцать минут, еще пятнадцать минут. "Давай погадаем, доехал Адам или нет". С некоторой натяжкой и в несколько иносказательной форме выходит, что доехал. Еще десять минут. Еще пять. Наполняем и сдвигаем три стакана и одну чашку и пьем за Новый - 1914-й - тогда еще не знали, какой - первый из каких годов - год. И Ася: "Макс, ты не находишь, что странно пахнет?" - "Здесь всегда так пахнет, когда норд-ост". Читаем стихи. Макс, я. Стихов, как всегда, много, особенно у меня.
И - что это? Из-под пола, на аршин от печки, струечка дыма. Сначала думаем, что заметает из печки. Нет, струечка местная, именно из данного места пола - и странная какая-то, легкими взрывами, точно кто-то, засев под полом, пускает дымные пузыри. Следим. Переглядываемся, и Сережа, внезапно срываясь:
- Макс, да это пожар! Башня горит!
Никогда не забуду ответного, отсутствующего лица Макса, лица, с которого схлынула всякая возможность улыбки, его непонимающих-понимающих глаз, сделавшихся вдруг большими.
- Внизу ведро? Одно?
- Неужели же ты думаешь, Сережа, что можно затушить ведрами?
Мчимся - Сережа, Ася, я - вниз, достаем два ведра и один кувшин, летим, гремя жестью в руках и камнями из-под ног, к морю, врываемся, заливая лестницу - и опять к морю, и опять на башню...
Дым растет, уже два жерла, уже три. Макс, как сидел, так и не двинулся. Внимательно смотрит на огонь, всем телом и всей душой. Этот пожар - конец всему. В секундный перерыв между двумя прибегами, кто-то из нас:
- Да неужели ты не понимаешь, что сгореть не может. Ну??
И в ответ - первый проблеск жизни в глазах. Очнулся! Проснулся.
- Мы - водой, а ты... Да ну же!
И опять вниз, в норд-ост, гремя и спотыкаясь, в явном сознании, что раз мы - только водой, так эта вода быть - должна.
И на этот раз, взбежав - молниеносное видение Макса, вставшего и с поднятой - воздетой рукой, что-то неслышно и раздельно говорящего в огонь.
Пожар - потух. Дым откуда пришел, туда и ушел. Двумя ведрами и одним кувшином, конечно, затушить нельзя было. Ведь горело подполье! И давно горело, ибо запах, о котором сказала Ася, мы все чувствовали давно, только за радостью приезда, встречи года, осознать не успели.
Ничего не сгорело: ни любимые картины Богаевского, ни чудеса со всех сторон света, ни египтянка Таиах, не завилась от пламени ни одна страничка тысячетомной библиотеки. Мир, восставленный любовью и волей одного человека, уцелел весь. Хозяин здешних мест, не пожелавший спасти одно и оставить другое, Максимилиан Волошин, и здесь не пожелавший выбрать и не смогший предпочесть, до того он сам был это всё, и весь в каждой данной вещи, Максимилиан Волошин сохранил всё 51.
Что наши ведра? Только добрая воля тех, кто знает, что он огня не остановит подъятием руки, что ему руки даны - носить. Только выход энергии: когда горит - не сидеть руки сложа.
Самое замечательное в этой примечательной новогодней ночи, что мы с Асей, принеся очередное, уже явно ненужное ведро, внезапно и каменно заснули. Каждая, где стояла. Так потихонечку и сползли. И до того заспались, что, увидев над собой широченную во все лицо улыбку Макса - в эту секунду лицо равнялось улыбке и улыбка - лицу, - невольно зажмурились от него, как от полдневного солнца.
МАКС И СКАЗКА
Чем глубже я гляжусь в бездонный колодец памяти, тем резче встают мне навстречу два облика Макса: греческого мифа и германской сказки. Гриммовской сказки. Добрый людоед, ручной медведь, домовитый гном и, шире: дремучий лес, которым прирученный медведь идет за девушкой, - Макс был не только действующим лицом, но местом действия сказки Гримма. Медведь-Макс за Розочкой и Беляночкой пробирался по зарослям собственных кудрей 52.
Помню картинку над своей детской кроватью: в лесу, от роста лежащего кажущемуся мхом, в мелком и курчавом, как мох, лесу, на боку горы, как на собственном, спит великан. Когда я десять лет спустя встретила Макса, я этого великана и этот лес узнала. Этот лес был Макс, этот великан был Макс. Так, через случайность детской картинки над кроватью, таинственно восстанавливается таинственная принадлежность Макса к германскому миру, моим тем узнаванием в нем Гримма - подтверждается. О германской крови Макса я за всю мою дружбу с ним не думала, теперь, идя назад к истокам его прародины и моего младенчества - я эту кровь в нем знаю и утверждаю.