Воспоминания о Максимилиане Волошине - Максимилиан Волошин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Три вещи, Марина, вьются: волосы, вода, листва. Четыре, Марина, пламя.
О пламени. Рассказ. Кто-то из страстных поклонников Макса, в первый год моего с Максом знакомства, рассказал мне почти шепотом, что:
...в иные минуты его сильной сосредоточенности от него, из него концов пальцев и концов волос - било пламя, настоящее, жгучее. Так, однажды за его спиной, когда он сидел и писал, загорелся занавес 39.
Возможно. Стоял же над Екатериной Второй целый столб искр, когда ей чесали голову. А у Макса была шевелюра - куда екатерининской! Но я этого огня не видала никогда, потому не настаиваю, кроме того, такой огонь, от которого загорается занавес, для меня не в цене, хотя бы потому, что вместо и вместе с занавесом может неожиданно спалить тетрадь с тем огнем, который для меня только один и в цене. На огне не настаиваю, на огнеиспускаемости Макса не настаиваю, но легенды этой не упускаю, ибо каждая - даже басня о нас - есть басня именно о нас, а не о соседе. (Низкая же ложь - автопортрет самого лжеца.)
Выскакивал или не выскакивал из него огонь, этот огонь в нем был - так же достоверно, как огонь внутри земли. Это был огромный очаг тепла, физического тепла, такой же достоверный тепловой очаг, как печь, костер, солнце. От него всегда было жарко - как от костра, и волосы его, казалось, так же тихонько, в концах, трещали, как трещит хвоя на огне. Потому, казалось, так и вились, что горели (crepitement *). Не могу достаточно передать очарования этой физики, являвшейся целой половиной его психики, и, что важнее очарования, а в жизни - очарованию прямо обратно, - доверия, внушаемого этой физикой.
* Треск (франц.)
О него всегда хотелось потереться, его погладить, как огромного кота, или даже медведя, и с той же опаской, так хотелось, что, несмотря на всю мою семнадцатилетнюю робость и дикость, я однажды все-таки не вытерпела: "М. А., мне очень хочется сделать одну вещь..." - "Какую вещь?" - "Погладить вас по голове..." - Но я и договорить не успела, как уже огромная голова была добросовестно подставлена моей ладони. Провожу раз, провожу два, сначала одной рукой, потом обеими - и изнизу сияющее лицо: "Ну что, понравилось?" "Очень!" И, очень вежливо и сердечно: "Вы, пожалуйста, не спрашивайте. Когда вам захочется - всегда. Я знаю, что многим нравится", - объективно, как о чужой голове. У меня же было точное чувство, что я погладила вот этой ладонью - гору. Взлобье горы.
Взлобье горы. Пишу и вижу: справа, ограничивая огромный коктебельский залив, скорее разлив, чем залив, - каменный профиль, уходящий в море. Максин профиль. Так его и звали. Чужие дачники, впрочем, попробовали было приписать этот профиль Пушкину 40, но ничего не вышло, из-за явного наличия широченной бороды, которой профиль и уходил в море. Кроме того, у Пушкина головка была маленькая, эта же голова явно принадлежала огромному телу, скрытому под всем Черным морем. Голова спящего великана или божества. Вечного купальщика, как залезшего, так и не вылезшего, а вылезшего бы - пустившего бы волну, смывшую бы все побережье. Пусть лучше такой лежит. Так профиль за Максом и остался.
СКОБКА О РУКЕ
Когда я писала о том, как гладила Макса, я невольно поглядела на свою руку и вспомнила, как, в одно из наших первых прощаний, Макс - мне:
- М. И., почему вы даете руку так, точно подкидываете мертвого младенца? 41
Я, с негодованием:
- То есть?
Он, спокойно:
- Да, да, именно мертвого младенца - без всякого пожатия, как посторонний предмет. Руку нужно давать открыто, прижимая вплоть, всей ладонью к ладони, в этом и весь смысл рукопожатия, потому что ладонь жизнь. А не подсовывать как-то боком, как какую-то гадость, ненужную ни вам, ни другому. В вашем рукопожатии отсутствие доверия, просто обидеться можно. Ну дайте мне руку, как следует! Руку дайте, а не...
Я, подавая:
- Так?
Он, сияя:
- Так!
Максу я обязана крепостью и открытостью моего рукопожатия и с ними пришедшему доверию к людям. Жила бы, как прежде, - не доверяла бы, как прежде, может быть, лучше было бы - но хуже. И, чтобы кончить о руке, один Максин возглас, дающий весь тон наших отношений:
- Марина! Почему у тебя рука так удивительно похожа на заднюю ногу Одноглаза?!
Макс с мифом был связан и через коктебельскую землю - киммерийскую, родину амазонок. Недаром его вечная мечта о матриархате 42. Вот, со слов очевидца, разговор в 1920 году, накануне разгрома Крыма 43. Феодосийский обыватель: "М. А., вы, который все знаете, чем же все это кончится?" Макс, спокойно: "Матриархатом". Феодосиец, испуганно: "Как?" Макс, невозмутимо: "Просто, вместо патриархата будет матриархат". Шутка, конечно, ибо что же иное ответить, когда к тебе идут, как к гадалке, но, как та легенда о сгоревшем занавесе, - не случайная шутка. О женском владычестве слышала от Макса еще в 1911 году, до всяких германских и гражданских войн.
Киммерия. Земля входа в Аид Орфея. Когда Макс, полдневными походами, рассказывал мне о земле, по которой мы идем, мне казалось, что рядом со мной идет - даже не Геродот, ибо Геродот рассказывал по слухам, шедший же рядом повествовал, как свой о своем.
Тайновидчество поэта есть прежде всего очевидчество: внутренним оком всех времен. Очевидец всех времен есть тайновидец. И никакой тут "тайны" нет.
Этому, по полицейским и литературным паспортам, тридцатишестилетнему французскому модернисту в русской поэзии было, по существу, много тысяч лет, те много тысяч лет назад, когда природа, создав человека и коня, женщину и рыбу, не окончательно еще решила, где конец человеку, где коню, где женщине, где рыбе, - своих творений не ограничила. Макс мифу принадлежал душой и телом куда больше, чем стихами, которые скорее являлись принадлежностью его сознания. Макс сам был миф.
Макс, я. На веслах турки-контрабандисты. Лодка острая и быстрая: рыба-пила. Коктебель за много миль. Едем час. Справа (Максино определение, счастлива, что сохранила) реймские и шартрские соборы скал, чтобы увидеть вершины которых, необходимо свести затылок с уровнем моря, то есть опрокинуть лодку - что бы и случилось, если бы не противовес Макса: он на носу, я на корме. Десятисаженный грот: в глубокую грудь скалы.
- А это, Марина, вход в Аид. Сюда Орфей входил за Эвридикой. - Входим и мы. Света нет, как не было и тогда, только искры морской воды, забрасываемой нашими веслами на наседающие, наседающие и все-таки расступающиеся - как расступились и тогда - базальтовые стены входа. Конца гроту, то есть выхода входу, не помню; прорезали ли мы скалу насквозь, то есть оказался ли вход воротами, или, повернув на каком-нибудь морском озерце свою рыбу-пилу, вернулись по своим, уже сглаженным следам, - не знаю. Исчезло. Помню только: вход в Аид 44.
Об Орфее я впервые, ушами души, а не головы, услышала от человека, которого - как тогда решила - первого любила, ибо надо же установить первого, чтобы не быть потом в печальной необходимости признаться, что любил всегда или никогда. Это был переводчик Гераклита и гимнов Орфея *. От него я тогда и уехала в Коктебель, не "любить другого", а не любить - этого. И уже перестрадав, отбыв - вдруг этот вход в Аид, не с ним!
* Нилендер Владимир Оттонович (1883-1965) - поэт и переводчик.
И в ответ на мое молчание о нем - так издалека - точно не с того конца лодки, а с конца моря:
- В Аид, Марина, нужно входить одному. И ты одна вошла, Марина, я - как эти турки, я не в счет, я только средство, Марина, как эти весла...
Забыла я или не забыла переводчика гимнов Орфея - сама не знаю. Но Макса, введшего меня в Аид на деле, введшего с собой и без себя, - мне никогда не забыть. И каждый раз, будь то в собственных стихах или на "Орфее" Глюка, или просто слово Орфей - десятисаженная щель в скале, серебро морской воды на скалах, смех турок при каждом удачном весловом заносе - такой же высокий, как всплеск 45...
Сколькие водили меня по черным ходам жизни, заводили и бросали, выбирайся как знаешь. Что я в жизни видела, кроме черного хода? и чернейших людских ходов?
А вот что: вход в Аид!
Еще одно коктебельское воспоминание. Большой поход 46, на этот раз многолюдный. По причуде бесед и троп и по закону всякой русской совместности, отбились, разбрелись, и вот мы с Максом, после многочасового восхождения - неизвестно на какой высоте над уровнем моря, но под самым уровнем неба, с которого непосредственно нам на головы льет сильный отвесный дождь, на пороге белой хаты, первой в ряду таких же белых.
- Можно войти переждать грозу?
- Можно, можно.
- Но мы совершенно мокрые.
- Можно ошаг посушить.
Так как снять нам нечего: Макс в балахоне, а я в шароварах, садимся мокрые в самый огонь и скромно ждем, что вот-вот его загасим. Но старушка в белом чепце подбрасывает еще кизяку. Огонь дымит, мы дымимся.
- Как барышня похош на свой папаш! (Старичок.)
Макс авторски-скромно:
- Все говорят.
- А папаш (старушка) ошень похош на свой дочк. У вас много дочк?
Макс уклончиво:
- Она у меня старшая.