Царский угодник. Распутин - Валерий Поволяев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждой вещи, оставленной на дворе, Илиодор постарался придать предельную смысловую нагрузку и расположить так, чтобы глаз мигом тормозился на ней и отмечал, что к чему, и очередной Забураев, войдя на хутор, несмотря на тупость, лень и винные пары, замутившие голову, всё бы сразу понял.
Потом долго крутился перед старым запылённым зеркалом, повешенным в хате в рост, — надо было отработать плавные, мягкие движения, не допускать мужицкой резкости, ведь женщина никогда не сделает мужского движения, и Илиодор, понимая, что может быть раскрыт только на одних движениях, на поступи, на том, как он будет поддерживать юбку, когда подадут трап и пригласят на пароход, как станет поправлять шаль и вообще как завяжет её, постарался отработать в себе «женщину».
Насчёт того, что его может выдать внешность; Илиодор не боялся — лицо у него было красивым, утончённым, женским, глазастым, глаза вообще были какие-то лешачьи, лесные, загадочные, глаза Илиодору достались девчоночьи, кожа гладкая, напудрить, наштукатурить её, превратить в женскую ничего не стоило, брови чёрные, атласные, волос густой, ухоженный, не посеченный временем, седых прядей и ниток — ни одной.
Ночью перед уходом Илиодор зажёг лучину — даже лампу не стал запаливать, только одну лучину, как это делали когда-то язычники, присел на край лавки, услышал внутри задавленный стон — в груди скопились слёзы, плач, что-то стиснуло душу, и Илиодор не удержался, всхлипнул, понимая, что, быть может, прощается со всем этим навсегда, — былое никогда уже не вернётся, — всхлипнул снова.
— Простите меня, — губы у него задрожали, неровный свет лучины заметался на потолке, — простите меня, отец с матерью, простите, люди, которым я верил, земля, по которой ходил, — простите все!
Минут двадцать он сидел молча, не двигаясь, жёг одну лучину за другой, слушал тишину, слушал себя, фиксировал тугие удары сердца в ушах, сипение простуженных лёгких — чтобы поправить их, надо было ехать в Крым, — смаргивал слёзы и ощущал в себе слабость. Страшную слабость — ему мнилось, что он не сможет даже подняться со скамьи, в нём, похоже, всё отказывало, всё было сношено, мышцы одрябли, кости мозжило, от тупой ревматической боли можно было совсем ошалеть, живот втянулся и прилип к позвоночнику, в желудке поселилась боль.
Что же с ним происходило?
А происходила вещь обычная, которой подвержен каждый человек, родившийся в России, — внутреннее щемление, тоска, зажатость, однажды поселившиеся (наверное, ещё в материнском чреве, до рождения) и потом всю жизнь сидящие в человеке, все годы — всё это ожило, допекало, вызывало слёзы и боль. Одни считают, что ностальгия — это болезнь, другие — что ностальгия хуже болезни.
Когда сгорела седьмая лучина — бывший монах сжёг семь лучин, поскольку считал это число святым, приносящим удачу, — Илиодор всхлипнул, перекрестился на прощание, в последний раз втянул в ноздри сухой, пахнущий чабрецом и пеплом воздух и вышел на улицу.
На улице его ослепили звёзды. Их роилось больше обычного — от звёзд было светло как днём; звёзды перемигивались друг с другом, разговаривали, звенели — звон стоял тонкий, стеклянный, а когда Илиодор очутился на улице, звёзды замигали. Им было интересно смотреть на беглеца. Илиодор поднял голову, снова всхлипнул.
Звёзды расплылись в глазах, сделались мокрыми, многослойными.
Недалеко всхрапнула лошадь — Илиодора ждали. Он вытер глаза пальцами, высморкался и тихо выскользнул за дверцу, врезанную в забор «Новой Галилеи».
Через час Илиодор уже был далеко — лошади шли ходко, сзади клубилась пыль. Илиодор направлялся в станицу Константиновскую, к реке. По дороге сделал остановку в подворье одного богатого казака. Илиодор его фамилию не сообщал, опасался, что казака прижмёт полиция, заставит отвечать за то, в чём он не был виновен, — перекусил, отдохнул, умылся и переоделся в женское платье.
Казак даже руками всплеснул, увидев переодетого Илиодора.
— Баба, вылитая баба! — Велел: — А ну пройдись по одной половице!
Это раньше, чтобы проверить, пьян человек или нет, его заставляли пройтись по одной половице и не наступить на другую.
Но Илиодор не воспринял эту команду как «пьяную», спокойно прошёл по половице, стараясь это сделать как можно грациознее, по-женски.
— Молодец! — восхитился казак, подбил рукой усы. — Натрене... натреньи... тьфу! Слово какое, а? Не выговоришь, к зубам пристаёт! Насобачился, в общем!
В провожатые Илиодору казак дал свою дочку — так было безопаснее: когда богатую матрону, которую должен был изображать из себя Илиодор, провожает дочка, то сам факт, что они вместе, трогательно заботятся друг о друге, уже должен был убеждать посторонних, что они имеют дело с любящей матерью, красивой, ещё свежей женщиной... И пусть платье она носит несколько скованно — это, наверное, после болезни, остаточное, и цвет лица у неё бледноватый, какой всегда бывает после хвори — это пройдёт, это блекнет перед тем, что мать, так же как и дочь, красива. Надо заметить, что на мать заглядывались не меньше, чем на дочь.
Вот таким был Илиодор.
Они находились уже на берегу, на пристани и купили билеты на пароход, когда увидели, что с горы, поскрипывая рессорами, на рысях спускается пролётка, запряжённая парой сильных почтовых лошадей. Дочь казака прогуливалась по узкому деревянному тротуарчику, проложенному у самой воды, и, поднимая голыши, швыряла их в воду, заинтересованно глядя на круги, а Илиодор стоял в тени старой густой ивы, подобрав юбку, томно обмахивался веером: июнь на Дону выдался жестокий — огонь был, а не месяц, июль же, кажется, обещал быть ещё хуже, и тем не менее Илиодор в эту жару кашлял — лёгкие он мог себе подремонтировать только в Крыму, в тамошнем сухом, напоенном запахом трав, хвои и морского йода теплее, донской же жар на пользу ему не шёл...
Увидев почтовую пролётку, Илиодор ахнул и закрыл лицо веером — в пролётке сидели станичный пристав и следователь Шаповалов, который раз вызывал Илиодора к себе в станицу Николаевскую — сухой буквоед со сладким взглядом.
В последние годы Илиодор перестал сдерживаться — отказывали тормоза: то дал по шее Забураеву, то следователю Корзюкову, который вёл с ним разговор на повышенных тонах, высказал всё, что о нём думает, и Корзюков побежал жаловаться Шаповалову, поскольку Шаповалов занимал более высокое служебное положение, то сунул кулак под нос незнакомому полицейскому, и тот воспринял это как оскорбление самого царя-батюшки, — в общем, грехи у Илиодора имелись, и в полиции его знали в лицо.
И вот Шаповалов!
Илиодору показалось, что у него останавливается сердце. Уже пропало дыхание, в горле возникла пробка — первый признак того, что сердце вот-вот затихнет. Сделалось нестерпимо жарко, сквозь пудру пробился пот, потёк по щекам, внутри возникла смутная боль. Илиодор перекрестился:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});