Все еще здесь - Линда Грант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пап, — говорит вдруг Майкл, — знаешь, ты меня сегодня здорово напугал.
— Когда вышел из себя?
— Ну да. Ты же убивал людей на войне, вот я и подумал: ведь ты, если потеряешь контроль, можешь и меня убить.
Эта фраза поражает меня, словно удар молнии. Собственный сын видит во мне потенциального убийцу! Я резко торможу и сворачиваю к обочине.
— Майкл, как ты можешь такое говорить? Ну и ну! Неужели ты и вправду так обо мне думаешь? — Я в самом деле не могу вести машину дальше — руки дрожат.
— Ну… иногда.
— Неужели ты не понимаешь, это же совершенно разные вещи! Одно дело — война: на войне в определенных ситуациях солдатам приходится… приходится делать определенные вещи, и совсем другое — нормальная жизнь! Я же никого из вас даже не ударил ни разу! Ну сам скажи, разве я тебя когда-нибудь бил?
— Нет. Но по телику часто показывают, как те парни, которые во Вьетнаме воевали, сходят с ума и начинают все вокруг крушить. И в новостях тоже…
— Ну при чем тут то, что показывают по телику? Меня-то ты знаешь!
— Может быть. Но я не знаю, каким ты был, когда воевал.
— Я не хочу об этом говорить.
— Ага, мама так и говорит, что другого ответа от тебя не дождешься.
— А ты ее спрашивал?
— Ага. Она говорит, она тоже тебя много раз спрашивала, но ты никогда ничего об этом не рассказывал.
— Ну хорошо. Что ты хочешь знать?
— Что чувствуешь, когда убиваешь человека?
— На такие вопросы я не отвечаю.
— Почему?
— О таком не говорят. И потом, ты все равно не поймешь.
— Ладно. А что я пойму?
— Вряд ли ты вообще способен что-то в этом понять. Послушай, Майкл, я не хочу забивать тебе голову тем, что тебе знать не нужно. Я твой отец, и мой долг — защищать тебя от зла.
— Значит, то, что ты делал, — зло?
— Нет, что ты, конечно, нет!.. — Я кладу руки ему на плечи. — Послушай, сынок, можно мне тебя обнять? Ты не поднимешь крик на всю улицу?
— Не-а.
И несколько секунд мы сидим, крепко прижавшись друг к другу.
Темнеет. Я завожу мотор и включаю фары.
— Ты устал, — говорит Майкл, — давай я поведу.
Я открываю дверь, и мы меняемся местами. По дороге домой болтаем о спорте; я подаю реплики, почти не слушая, напряженно думая о том, что же с ним делать, как, черт возьми, заставить его понять, что я ему добра желаю. Пытаюсь поставить себя на его место — не получается, он совсем не похож на меня шестнадцатилетнего: никаких девчонок, никаких порножурналов под матрацем. Для меня он — книга на непонятном языке, я даже не представляю, о чем он думает и как видит мир. И, однако, этот непонятный чужой парень умело ведет мой «Корвет» по стремительно темнеющим, напоенным дневной жарой пригородным улицам к дому, где я так долго не был, опустевшему дому, лишенному Эрики и ее тепла. Мне тяжело и тоскливо, словно я оказался один-одинешенек в бескрайней пустыне, по которой хоть сто лет бреди — не увидишь ни одного живого лица. Как мне рассказать ему о войне — настоящей войне, непохожей на компьютерные игры? Как объяснить, что война очень похожа на саму жизнь: в ней находится место и для скорби, и для трагедий, и для минут восторга, и для часов одуряющей скуки. Как объяснить все это шестнадцатилетнему мальчишке? И как объяснить, почему проект твоей жизни окончился крахом?
Я чертовски устал. Когда мы подъехали к дому, окна его были ярко освещены, внутри двигались какие-то тени — и на миг мне представилось, что все это розыгрыш, что Эрика и не думала меня бросать. Но оказалось, это Гил и Аллисон приехали из колледжей, чтобы сделать старику-отцу сюрприз. Бог ты мой, до чего же я рад был их видеть! Правда, мы регулярно говорили по телефону, но телефон — это все-таки совсем не то. Другое дело, когда смотришь на сына или дочь, обнимаешь их, целуешь, слушаешь, как ребятишки вываливают на тебя кучу новостей, и догадываешься, что кое о чем они умалчивают — ведь и сам ты в их возрасте далеко не все рассказывал родителям.
Аллисон открыла бутылку вина и поставил на стол оливки, и мы вчетвером отпраздновали мой приезд. Сердце мое ныло от любви; я не мог дождаться, когда же наконец закончу ливерпульский проект и вернусь домой, где мое место. Быть может, окончив колледж, дети разлетятся кто куда — но все-таки останутся в Америке, и, чтобы их увидеть, мне не придется лететь через полмира. И еще: я нужен Майклу. Ему нужен отец. Удивительно, почему Эрика этого не понимает. Но она поймет, обязательно поймет, что не имеет права приносить в жертву своим капризам нечто гораздо более важное — Семью. Нашу семью. Дом, который построил Джозеф. И который, как я обычно говорю своим клиентам, построен на века.
Ложась в постель, я вспоминаю, как восторженно визжала моя ребятня, когда я роздал им подарки из Ливерпуля — сувениры, связанные с «Битлз». Эти подарки помогала мне выбирать Алике после кофе в галерее «Тейт». Интересно, как она там сейчас? Что-то поделывает?
С этой мыслью я проваливаюсь в сон.
Алике
Кроме дома во Франции, у меня есть квартира в Лондоне; купила я ее в конце восьмидесятых, после того, как разошлась с Аланом. Квартира на шестом этаже Хайпойнта — многоквартирного здания, построенного в конце тридцатых Бертольдом Любеткиным, гениальным архитектором. Выполненный в конструктивистском стиле и выкрашенный в белый цвет, среди двухэтажных кирпичных домиков он выглядит слоном в посудной лавке. Но я к нему очень привязана. Вызывающая угловатость его очертаний меня не пугает, и те, кто презрительно именует его «чудищем», никогда не станут моими друзьями. В детстве я росла в доме у реки, в викториацской кирпичной вилле с окнами по обе стороны от двери, с оградой из черных железных пик, торчащих гордо и грозно, с фонарем у ворот — в начале пятидесятых, когда туда переехал мой молодой отец, потрясенный роскошью этого «особняка», фонарь был еще газовым. Мы четверо живо навели в этом доме свои порядки — под завязку набили его книгами, нотами, медицинскими журналами отца, бухгалтерскими книгами и деловыми бумагами матери. У меня в квартире все комнаты квадратные, с выбеленными стенами, и во всех очень чисто. Сада у меня нет, зато из окна виден весь город: и купол Святого Павла, и Ллойд-билдинг, и мигающая башня Кэнери-уорфа — так зачем мне сад? Этот простор и свет ни с чем не сравним — словно летишь на самолете в тот миг, когда он снижается, вспарывая облака, и перед тобой открывается в утреннем свете сонный Лондон, и ты смотришь, смотришь и смотришь, зачарованная, и, наверное, даже под дулом пистолета не сможешь оторваться от этого зрелища.
Прикатив домой из Ливерпуля на следующий день после позора на пляже, я отперла дверь и вошла в дом. Во Франции мне пришлось все, до последней чайной чашки, покупать и обустраивать с нуля. Стыдно признаться, но я даже позволила дизайнеру расставить мебель по канонам фэн-шуй, в тщетной надежде достичь душевного мира, о котором мне твердят на всех углах. А здесь, в лондонской квартире, передо мной разворачивалась летопись моей жизни. Кувшин со сливами в золотой рамке — натюрморт, выведенный неуверенной детской рукой, подарок моей девятилетней племянницы Саши. Когда я спросила, не подарит ли она мне свой рисунок, она просияла от гордости, подписала и торжественно вручила мне. Фотографии родных — на пианино (поколение моих родителей свято верило, что каждый еврейский ребенок должен на чем-нибудь играть; мама мечтала, чтобы я играла на арфе). На стене в кухне — мой собственный фотопортрет в двадцать два года, когда я сильнее всего страдала от неукротимости собственных волос. На снимке я в безумном наряде: длинная рубашка, разрисованная павлиньими перьями, вся в вытачках и оборках, с огромным воротником и рукавами, похожими на крылья летучей мыши, широкий пояс на талии, вельветовые бриджи, заправленные в «казаки», и цветастый шарф на голове. Сверстники в таком наряде видели настоящий хипповский шик, смелость и романтику; мама: «Ты что, так по улице ходишь? Боже правый, как будто из цирка сбежала!»