Том 8. Повести и рассказы 1868-1872 - Иван Тургенев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два случая, ознаменовавшие самое начало его офицерской службы, много способствовали к упрочению за ним его фатальной репутации. А именно:
В самый первый день его производства — около половины марта месяца — он, вместе с другими, только что выпущенными офицерами, шел в полной парадной форме по набережной. В тот год весна наступила рано, Нева вскрылась; большие льдины уже прошли, но всю реку запрудил мелкий, сплошной, пропитанный водою лед. Молодые люди разговаривали, смеялись… Вдруг один из них остановился: он увидал на медленно двигавшейся поверхности реки, шагах в двадцати от берега, небольшую собачку. Взобравшись на выдававшуюся льдину, она дрожала всем телом и визжала. «А ведь она погибнет», — проговорил офицер сквозь зубы. Собачку тихонько проносило мимо одного из спусков, устроенных вдоль набережной. Вдруг Теглев, ни слова не говоря, сбежал по этому самому спуску — и, перепрыгивая по тонкому льду, проваливаясь и выскакивая, добрался до собачки, схватил ее за шиворот и, благополучно вернувшись на берег, бросил ее на мостовую. Опасность, которой подвергался Теглев, была так велика, поступок его был так неожидан, что товарищи его словно окаменели — и только тогда заговорили все разом, когда он подозвал извозчика, чтобы ехать к себе домой; весь мундир на нем был мокр. В ответ на их восклицания Теглев равнодушно промолвил, что кому что на роду написано, тот того не минует, — и велел извозчику ехать.
— Да ты собаку-то возьми с собой на память, — крикнул один из офицеров. Но Теглев только рукой махнул — и товарищи его переглянулись в молчаливом изумлении.
Другой случай произошел несколько дней спустя, на карточном вечере у батарейного командира. Теглев сидел в углу и не участвовал в игре. «Эх, кабы мне, как в пушкинской „Пиковой даме“, бабушка наперед сказала, какие карты должны выиграть!» — воскликнул один прапорщик, спускавший свою третью тысячу. Теглев молча приблизился к столу, взял колоду, снял и, проговорив: «Шестерка бубен!» — перевернул колоду: внизу была шестерка бубен. «Туз треф!» — провозгласил он и снял опять: снизу оказался туз треф. «Король бубен!» — промолвил он в третий раз сердитым шёпотом, сквозь стиснутые зубы — отгадал в третий раз… и вдруг весь покраснел. Вероятно, он сам этого не ожидал. «Отличный фокус! Покажите-ка еще», — заметил батарейный командир. «Я фокусами не занимаюсь», — сухо ответил Теглев и вышел в другую комнату. Каким образом это так случилось, что он заранее отгадывал карту, — я растолковать не берусь; но видел я это собственными глазами. После него многие из присутствовавших игроков пытались сделать то же самое — и никому оно не удалось: одну карту еще иной и угадает; но уже две сряду — никак. А у Теглева вышло целых три! Этот случай еще более утвердил за ним репутацию таинственного, фатального человека. Мне после часто приходило на ум, что не удайся ему фокус с картами — кто знает, какой бы она приняла оборот и как бы он сам взглянул на себя; но эта неожиданная удача окончательно решила дело.
IVПонятно, что Теглев тотчас ухватился за эту репутацию. Она придавала ему особое значение, особый колорит… «Cela le posait»[82], как выражаются французы, — и при небольшом его уме, незначительных познаниях и громадном самолюбии такая репутация приходилась ему как раз под руку. Заслужить ее было трудно, а поддержать ее — ничего не значило: стоило только молчать и дичиться. Но не в силу этой репутации я сошелся с Теглевым и, можно сказать, полюбил его. Полюбил я его, во-первых, потому, что сам был порядочный дичок и видел в нем собрата; а во-вторых, и потому, что человек он был добрый и в сущности очень простосердечный. Он внушал мне нечто вроде сожаления; мне казалось, что, помимо его напускной фатальности, над ним действительно тяготеет трагическая судьба, которой он сам не подозревает. Разумеется, этого чувства я ему не высказывал: внушать сожаление — может ли быть обида хуже для «фатального» человека? И Теглев чувствовал расположение ко мне: со мной было ему легко, со мной он разговаривал — в моем присутствии он решался покидать тот странный пьедестал, на который не то попал, не то взобрался. Мучительно, болезненно самолюбивый, он, вероятно, все-таки сознавал в глубине души своей, что ничем не оправдывает своего самолюбия — и что другие, пожалуй, могут смотреть на него свысока… а я, девятнадцатилетний мальчик, не стеснял его; страх сказать что-нибудь неумное, неуместное при мне не сжимал его вечно настороженного сердца. Он даже иногда впадал в болтливость; и благо ему, что никто, кроме меня, не слыхал его речей! Его репутация недолго бы удержалась. Он не только знал очень мало — он почти ничего не читал и ограничивался тем, что набирался подходящих анекдотов и историй. Он верил в предчувствия, предсказания, приметы, встречи, в счастливые и несчастные дни, в преследование или благоволение судьбы, в значительность жизни, одним словом. Он даже верил в какие-то «климатерические» годы, о которых кто-то упомянул при нем и значение которых он сам не понимал хорошенько. Фатальным людям настоящего закала не следует выказывать подобные верованья: они должны внушать их другим… Но Теглева с этой стороны знал я один.
VОднажды, помнится, в самый Ильин день, 20 июля, я поехал гостить к брату — и не застал его: на целую неделю куда-то его откомандировали. Вернуться в Петербург я не хотел; потаскался с ружьем по окрестным болотцам, убил парочку бекасов, а вечер провел с Теглевым под навесом пустого сарая, в котором он устроил, как он выражался, летнюю свою резиденцию. Мы покалякали кой о чем, а впрочем, большей частью пили чай, курили трубки и разговаривали то с хозяином, обрусевшим чухонцем, то с мотавшимся около батареи разносчиком, продавцом «пельцинов, лимонов хоро-о-ших», милым человеком и балагуром, который, кроме других талантов, умел играть на гитаре и рассказывал нам о несчастной любви, которую он в «младости» питал к дочери хожалого. Войдя в лета, этот Дон-Жуан в александрийской рубахе уже не знал несчастных привязанностей. Перед воротами нашего сарая расстилалась, постепенно углубляясь, широкая равнина; маленькая речка блистала местами в извилинах ложбин; дальше, на небосклоне виднелись низкие леса. Ночь приближалась, и мы остались одни. Вместе с ночью спускался на землю тонкий сырой пар, который, всё более и более разрастаясь, превратился, наконец, в густой туман. На небо взошел месяц: весь туман проникнулся насквозь и как бы позлатился его сиянием. Всё странно передвинулось, закуталось и смешалось; далекое казалось близким, близкое далеким, большое малым, малое большим… Всё стало светло и неясно. Мы словно перенеслись в сказочное царство, в царство бело-золотистой мглы, тишины глубокой, чуткого сна… И как таинственно, какими серебристыми искорками сквозили сверху звезды! Мы оба умолкли. Фантастический облик этой ночи подействовал на нас: он настроил нас на фантастическое.
VIТеглев первый заговорил, с обычными запинками, недомолвками и повторениями, о предчувствиях… о привидениях. В такую точно ночь, по его словам, один его знакомый студент, только что поступивший в гувернеры к двум сиротам и помещенный с ними в павильоне, в саду, — увидал женскую фигуру, наклоненную над их постелями, и на следующий день узнал эту фигуру в не замеченном им до тех пор портрете, изображавшем мать этих самых сирот. Потом Теглев рассказал мне, будто родителям его, за несколько дней до их гибели, всё чудился шум воды; будто дедушка его в бородинском сражении избавился от смерти тем, что, увидав на земле простой серый голыш, внезапно нагнулся и поднял его, — а в это самое мгновенье картечь пролетела над его головою и сломила его длинный черный султан. Теглев даже обещался показать мне этот самый голыш, спасший его деда и вделанный им в медальон. Потом он упомянул о призвании каждого человека и о своем в особенности и прибавил, что он доселе в него верит и что если в нем когда-нибудь на этот счет возникнут сомнения, то он сумеет разделаться с ними и с жизнью, ибо жизнь тогда потеряет для него всякое значение. «Вы, может быть, полагаете, — промолвил он, искоса глянув на меня, — что на это у меня не хватит духа? Вы меня не знаете… У меня воля железная!»
«Хорошо сказано», — подумал я про себя.
Теглев задумался, глубоко вздохнул и, выпустив из руки чубук, объявил мне, что нынешний день для него очень важный.
— Нынче Ильин день — я именинник… Это… это для меня всегда тяжелая пора.
Я ничего не отвечал и только глядел на него, как он сидел передо мною, согнутый, сутулый, неповоротливый, с уставленным на землю сонливым и пасмурным взором.
— Сегодня, — продолжал он, — одна старушка нищая (Теглев не пропускал ни одного нищего, не подав ему милостыни) сказала мне, что она о моей душеньке помолится… Разве это не странно?