Том 8. Повести и рассказы 1868-1872 - Иван Тургенев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну? привезли его? — спросила матушка.
— Не привез, — отвечал Квицинский, — и не мог привезти.
— Это почему? Вы его видели?
— Видел.
— С ним что случилось? Удар?
— Никак нет; ничего не случилось.
— Почему же вы не привезли его?
— А он дом свой разоряет.
— Как?
— Стоит на крыше нового флигеля — и разоряет ее. Тесин, полагать надо, с сорок или больше уже слетело; решетин тоже штук пять. («Крова у них не будет!» — вспомнились мне слова Харлова.)
Матушка уставилась на Квицинского.
— Один… на крыше стоит и крышу разоряет?
— Точно так-с. Ходит на настилке чердака и направо да налево ломает. Сила у него, вы изволите знать, сверхчеловеческая! Ну и крыша, надо правду сказать, лядащая; выведена вразбежку, шалевками забрана, гвозди — однотес[81].
Матушка посмотрела на меня, как бы желая удостовериться, не ослышалась ли она как-нибудь.
— Шалёвками вразбежку, — повторила она, явно не понимая значения ни одного из этих слов…
— Ну, так что ж вы? — проговорила она наконец.
— Приехал за инструкциями. Без людей ничего не поделаешь. Тамошние крестьяне все со страха попрятались.
— А дочери-то его — что же?
— И дочери — ничего. Бегают, зря… голосят… Что толку?
— И Слёткин там?
— Там тоже. Пуще всех вопит, но поделать ничего не может.
— И Мартын Петрович на крыше стоит?
— На крыше… то есть на чердаке — и крышу разоряет.
— Да, да, — проговорила матушка, — шалёвками…
Казус, очевидно, предстоял необыкновенный.
Что было предпринять? Послать в город за исправником, собрать крестьян? Матушка совсем потерялась.
Приехавший к обеду Житков тоже потерялся. Правда, он упомянул опять о воинской команде, а впрочем, никакого совета не преподал и только глядел подчиненно и преданно. Квицинский, видя, что никаких инструкций ему не добиться, доложил — со свойственной ему презрительной почтительностью — моей матушке, что если она разрешит ему взять несколько конюхов, садовников и других дворовых, то он попытается…
— Да, да, — перебила его матушка, — попытайтесь, любезный Викентий Осипыч! Только поскорее, пожалуйста, а я всё беру на свою ответственность.
Квицинский холодно улыбнулся.
— Одно наперед позвольте объяснить вам, сударыня: за результат невозможно ручаться, ибо сила у господина Харлова большая и отчаянность тоже; очень уж он оскорбленным себя почитает!
— Да, да, — подхватила матушка, — и всему виною этот гадкий Сувенир! Никогда я этого ему не прощу! Ступайте, возьмите людей, поезжайте, Викентий Осипыч!
— Вы, господин управляющий, веревок побольше захватите да пожарных крючьев, — промолвил басом Житков, — и коли сеть имеется, то и ее тоже взять недурно. У нас вот так-то однажды в полку…
— Не извольте учить меня, милостивый государь, — перебил с досадой Квицинский, — я и без вас знаю, что нужно.
Житков обиделся и объявил, что так как он полагал, что и его позовут…
— Нет, нет! — вмешалась матушка. — Ты уж лучше оставайся… Пускай Викентий Осипыч один действует… Ступайте, Викентий Осипыч!
Житков еще пуще обиделся, а Квицинский поклонился и вышел.
Я бросился в конюшню, сам наскоро оседлал свою верховую лошадку и пустился вскачь по дороге к Еськову.
XXVIДождик перестал, но ветер дул с удвоенной силой — прямо мне навстречу. На полдороге седло подо мною чуть не перевернулось, подпруга ослабла; я слез и принялся зубами натягивать ремни… Вдруг слышу: кто-то зовет меня по имени… Сувенир бежал ко мне по зеленям.
— Что, батенька, — кричал он мне еще издали, — любопытство одолело? Да и нельзя… Вот и я туда же, прямиком, по харловскому следу… Ведь этакой штуки умрешь — не увидишь!
— На дело рук своих хотите полюбоваться, — промолвил я с негодованием, вскочил на лошадь и снова поднял ее в галоп; но неугомонный Сувенир не отставал от меня и даже на бегу хохотал и кривлялся. Вот наконец и Еськово — вот и плотина, а там длинный плетень и ракитник усадьбы… Я подъехал к воротам, слез, привязал лошадь и остановился в изумлении.
От передней трети крыши на новом флигельке, от мезонина, оставался один остов; дрань и тесины лежали беспорядочными грудами с обеих сторон флигеля на земле. Положим, крыша была, по выражению Квицинского, лядащая; но всё же дело было невероятное! По настилке чердака, вздымая пыль и сор, неуклюже-проворно двигалась исчерна-серая масса и то раскачивала оставшуюся, из кирпича сложенную, трубу (другая уже повалилась), то отдирала тесину и бросала ее книзу, то хваталась за самые стропила. То был Харлов. Совершенным медведем показался он мне и тут: и голова, и спина, и плечи — медвежьи, и ставил он ноги широко, не разгибая ступни — тоже по-медвежьему. Резкий ветер обдувал его со всех сторон, вздымая его склоченные волосы; страшно было видеть, как местами краснело его голое тело сквозь прорехи разорванного платья; страшно было слышать его дикое, хриплое бормотание. На дворе было людно; бабы, мальчишки, дворовые девки жались вдоль забора; несколько крестьян сбилось поодаль в отдельную кучу. Знакомый мне старик поп стоял без шляпы на крыльце другого флигеля и, схватив медный крест обеими руками, время от времени молча и безнадежно поднимал и как бы показывал его Харлову. Рядом с попом стояла Евлампия и, прислонившись спиною к стене, неподвижно смотрела на отца; Анна то высовывала голову из окошка, то исчезала, то выскакивала на двор, то возвращалась в дом; Слёткнн — весь бледный, желтый, в старом шлафроке, в ермолке, с одноствольным ружьем в руках, — перебегал короткими шагами с места на место. Он совсем, как говорится, ожидовел; задыхался, грозился, трясся, целился в Харлова, потом закидывал ружье за плечо, — целился опять, кричал, плакал… Увидав меня с Сувениром, он так и ринулся к нам.
— Посмотрите, посмотрите, что тут происходит! — завизжал он, — посмотрите! Он с ума сошел, взбеленился… и вот что делает! Я уж за полицией послал — да никто не едет! Никто не едет! Ведь если я в него выстрелю, с меня закон взыскать не может, потому что всякий человек вправе защищать свою собственность! А я выстрелю!.. Ей-богу, выстрелю!
Он подскочил к дому.
— Мартын Петрович, берегитесь! Если вы не сойдете, — я выстрелю!
— Стреляй! — раздался с крыши хриплый голос. — Стреляй! А вот тебе пока гостинец!
Длинная доска полетела сверху и, перевернувшись раза два на воздухе, брякнулась наземь у самых ног Слёткина. Тот так и взвился, а Харлов захохотал.
— Господи Иисусе! — пролепетал кто-то за моей спиною. Я оглянулся: Сувенир. «А! — подумал я, — перестал теперь смеяться!»
Слёткин схватил близ стоявшего мужика за шиворот.
— Да полезай, полезай же, полезайте, черти, — вопил он, тряся его изо всей силы, — спасайте мое имущество!
Мужик ступил раза два, закинул голову, помахал руками, закричал:
— Эй, вы! господин! — потолокся на месте и верть назад.
— Лестницу! лестницу несите! — обратился Слёткин к прочим крестьянам.
— А где ее взять? — послышалось ему в ответ.
— И хоть бы лестница была, — промолвил не спеша один голос, — кому ж охота лезть? Нашли дураков! Он те шею свернет — мигом!
— С’час убиеть, — проговорил один молодой белокурый парень с придурковатым лицом.
— А то нешто нет? — подхватили остальные. Мне, показалось, что, не будь даже явной опасности, мужики все-таки неохотно исполнили бы приказание своего нового помещика. Чуть ли не одобряли они Харлова, хоть и удивлял он их.
— Ах вы, разбойники! — застонал Слёткин, — вот я вас всех…
Но тут с тяжким грохотом бухнула последняя труба, и среди мгновенно взвившегося облака желтой пыли Харлов, испустив пронзительный крик и высоко подняв окровавленные руки, повернулся к нам лицом. Слёткин опять в него прицелился.
Евлампия одернула его за локоть.
— Не мешай! — свирепо вскинулся он на нее.
— А ты — не смей! — промолвила она, — и синие ее глаза грозно сверкнули из-под надвинутых бровей. — Отец свой дом разоряет. Его добро.
— Врешь: наше!
— Ты говоришь: наше; а я говорю: его.
Слёткин зашипел от злобы; Евлампия так и уперлась ему в лицо глазами.
— А, здорово! здорово, дочка любезная! — загремел сверху Харлов. — Здорово, Евлампия Мартыновна! Как живешь-можешь со своим приятелем? Хорошо ли целуетесь, милуетесь?
— Отец! — послышался звучный голос Евлампии.
— Что, дочка? — отвечал Харлов и пододвинулся к самому краю стены. На лице его, сколько я мог разобрать, появилась странная усмешка — светлая, веселая и именно потому особенно страшная, недобрая усмешка… Много лет спустя я видел такую же точно усмешку на лице одного к смерти приговоренного.*
— Перестань, отец; сойди (Евлампия не говорила ему «батюшка»). Мы виноваты; всё тебе возвратим. Сойди.