Жак - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
LXX
От Сильвии — Жаку
Приезжай немедленно: твоя дочь впала в состояние полной подавленности, и оно ухудшается с ужасающей быстротой; привези с собой доктора, более искусного, чем наши. Если Фернанда действительно так больна и печальна, как ты пишешь, скрой от нее положение дочери. Но как же мы сообщим ей позднее правду, если мои опасения оправдаются? Сделай так, как считаешь нужным. А как же оставить Фернанду у Борелей? Хорошо ли там будут за ней ухаживать? Правда, скоро в Тилли приедет ее мать, и Фернанда, если захочет, может поехать туда, как она мне сообщила; но из всего, что ты мне говорил об этой маменьке, видно, какой она плохой друг и какая ненадежная опора для своей дочери. Ах, зачем мы расстались! Это принесло нам несчастье.
Октав уехал в Женеву. Он тоже пошел на жертву, чего же еще требовать от него? Я тщетно пыталась смягчить дружеским своим участием его горе; более чем когда-либо я убеждена, что его не назовешь человеком широкой души, что мелкое тщеславие или эгоизм (не знаю, что больше) закрывают возвышенным мыслям и благородным чувствам доступ в его сердце. Представь себе, он раздумывает и все не может решить — не намеревалась ли я открыть его тайны, для того чтобы злоупотребить ими, или же я искренне хотела примирить его с самим собой.
Вообрази, ему пришла нелепая мысль, что я кокетничаю с ним, хочу, чтобы он опять пал к моим ногам. Он подозревал меня в низком и глупом самолюбии, считал, что я занята мелочными, жалкими расчетами, когда у меня душа разрывалась из-за страданий Фернанды и его собственных; когда я готова была отдать всю свою кровь, чтобы исцелить их путем разлуки или отправить их вместе в какую-нибудь страну, где бы они жили счастливо, но так, чтобы их счастье не касалось твоей жизни, в какую-нибудь страну, куда бы твоя нога никогда не ступала. Бедный Октав! К глубокому моему сожалению, он умом понимает, что такое величие, но достигнуть его не может, так как сердце у него слишком холодное, а характер слишком слабый. Он воображает, будто Фернанда ровня ему, но жестоко в этом ошибается: Фернанда гораздо выше его, и дай Бог, чтоб она могла его забыть! Ведь любовь Октава, может быть, сделала бы ее еще более несчастной. Он наконец уехал, поклявшись мне, что направляется в Швейцарию. Подождем решения судьбы и, каким бы оно ни было, самоотверженно посвятим себя тем, у кого не хватает силы для самоотверженности.
LXXI
От Октава — Фернанде
Ваш супруг в Дофинэ, а я в Туре; вы любите меня, и я люблю вас — вот и все, что я знаю. Я найду способ увидеться и поговорить с вами, не сомневайтесь. Не пытайтесь еще раз убежать от меня: я последую за вами на край света. Не бойтесь, что я скомпрометирую вас — я буду осторожен; но не доводите меня до отчаяния и не разрушайте бесполезным и безрассудным сопротивлением мои старания встретиться с вами так, чтобы никто об этом и не подозревал. Чего вы страшитесь? От каких опасностей убегаете? Неужели вы думаете, будто я домогаюсь счастья, которое стоило бы вам слез? Значит, у вас нет никакого уважения ко мне, если вы думаете, что я потребую от вас жертв. Я хочу лишь увидеть вас, сказать, что я вас люблю, и убедить вас возвратиться в Сен-Леон. Там мы опять заживем по-старому, вы останетесь столь же чистой, как сейчас, а я все таким же несчастным. Я готов все обещать и все принять, лишь бы меня не разлучали с вами — только это одно для меня невозможно.
Я уже бродил вокруг замка и в садах Серизи, я уже подкупил садовника и приручил собак. Нынче в два часа ночи я проходил под вашими окнами; у вас в спальне был свет. Завтра я вам напишу, как мы можем увидеться без малейшей опасности. Я знаю, что вы больны, что вас (как утверждают) убивает какое-то тайное горе. И ты думаешь, что я тебя оставлю, когда твой муж тебя бросает и отправляется убирать сено, философствовать с Сильвией да подсчитывать свои доходы, поступающие натурой и деньгами? Бедняжка Фернанда, твой муж — скверная копия господина Вольмара; но Сильвия, конечно, не старается подражать бескорыстию и тонкости Клары — она просто кокетка, холодная и весьма красноречивая кокетка, вот и все. Перестань же ставить двух этих ледяных истуканов выше всего на свете, перестань жертвовать ради них твоим и моим счастьем; приди в объятия того, кто действительно любит тебя, возьми себе убежищем единственное сердце, понявшее тебя. Потребуй от меня любых жертв, но дай мне еще раз пролить слезы у твоих ног, сказать, как я тебя люблю, и дождаться, чтоб и с твоих уст сорвались эти слова.
LXXII
От Октава — Герберту
Я в Туре уже целый месяц; терпеливейшим образом переношу томительные дни, выжидая редкие мгновения, когда мне бывает дозволено видеть ее. Да я еще потерял две недели, добиваясь этой милости, которую наконец и получил. Безрассудная! Она не знает, как ее сопротивление, ее укоры совести и слезы влекут меня к ней и разжигают мою страсть. Ничто так не может возбудить мое желание, ничто так не отгоняет природную мою беспечность, как препятствия и отказы. Немало пришлось потрудиться, чтобы побороть ее опасения, что все расстроится и она будет скомпрометирована. Словом, я был очень занят. Ты вот говоришь, что я нигде не служу, не занимаю никакой должности. Но уверяю тебя, нет более хлопотной, более порабощающей обязанности, чем необходимость тайно проникать к женщинам, которых охраняет свет и собственная их добродетель. Мне пришлось бороться с влиянием госпожи де Люксейль (той самой Клеманс, о которой я как-то раз говорил тебе) — на всем свете не сыскать столь невыносимой педантки и философки, столь сухой, холодной женщины, завидующей чужому счастью. Я составил о ней правильное мнение по ее письмам. Да еще у меня был случай порасспросить о ней моего приятеля, который живет в Туре и знает ее очень хорошо, потому что она часто сюда приезжает. И мне известно теперь, что это так называемая изысканная натура, одна из тех особ, которые не могут ни любить, ни внушать к себе любовь и проклинают всех, кто любит на этой грешной земле, одна из строгих наставниц, Обладающих прискорбным даром прозревать несчастья других женщин и со злорадством предсказывать им всякие беды, желая утешиться тем, что они-то сами чужды миру живых людей, не знают ни их мучений, ни их ликования, ибо они просто мумии, у которых вместо сердца пергаментный свиток с изречениями и которые, будучи неспособны на доброту и привязанность, гордятся своим безжалостным рассудком и здравым смыслом. Зная, что Фернанда живет сейчас в Серизи и что она, по словам ее знакомых в Туре, умирает от анемии, она явилась, чтоб навестить подругу и насытиться ее печалью, как ворон, поджидающий последнего вздоха умирающего на поле битвы. Быть может, ей даже удалось настроить против бедняжки Фернанды госпожу Борель — они обе ее товарки по монастырскому пансиону. Фернанда находит, что все теперь очень холодны с ней, и невольно жалеет о Сен-Леоне. Она вернется туда — я ее уговорю, и там я преодолею и ее угрызения совести и свои собственные. Да, Герберт, таких жалких соблазнителей, как я, еще не бывало. Я отнюдь не герой — ни в добродетели, ни в пороке; может быть, поэтому-то я всегда тоскую, волнуюсь и большую часть времени несчастен. Я слишком люблю Фернанду и не могу отказаться от нее. Лучше уж совершить любые преступления и перенести все бедствия. Но поскольку я люблю искренне, я не могу преследовать ее, пугать ее своей страстью, которой она еще не разделяет. Она разделит ее по воле Бога и природы. Какая преграда может противостоять неодолимому, жгучему влечению двух любящих сердец, ежечасно призывающих друг друга? Мне понятны экстатические радости платонической любви у молодых и полных жизни людей, сладострастно отдаляющих плотские объятия, чтобы подольше сливаться душою в поцелуях. У несчастных узников или бессильных людей такая воздержанность — невольное самоотречение, за которое они расплачиваются тайной тоской и мизантропией. Я предаюсь любовным излияниям и в угоду Фернанде возношусь в небесные сферы платонических чувств. Я ведь уверен, что, когда мне вздумается, я спущусь на землю и увлеку за собой Фернанду.
Ты, верно, удивлен, что я веду такую жизнь. Я тоже удивляюсь. Однако, говоря по правде, беззаветно отдаваться на волю случая или судьбы, подчинять свои поступки страстям своим — это единственное, что мне подходит. Ведь в конце-то концов, я еще молод, по-настоящему молод и откровенно признаюсь в своих чувствах; я искренний человек, и может быть, единственный из всех, кто меня окружает, не хочу разыгрывать никакой роли. Я не хочу насиловать своей натуры и не стыжусь этого. Одни драпируются в греческую тогу, другие красятся, а есть и такие, что обкладывают себя гипсом, желая обратиться в величественную статую. Иные привязывают себе крылышки мотылька, хотя по природе своей они сущие черепахи. Как правило, старики хотят казаться молодыми, а молодые изображают из себя мудрецов и держатся с важностью пожилых особ. Я же следую всему, что мне приходит в голову, и ни в коей мере не думаю о зрителях. Недавно я слышал, как два господина рисовались друг перед другом. Один говорил про себя, что он желчный и мстительный, а другой назвал себя беспечным и апатичным. Выйдя из дилижанса, мы расстались, но в ту минуту характеры обоих уже проявились, Господин, именовавший себя желчным холериком, с величайшим хладнокровием встретил вызывающую дерзость «апатичного», который не мог перенести весьма маленького несогласия с ним в политическом вопросе. Потребность в кривлянии так велика у людей, что они гораздо охотнее хвастаются отсутствующими у них недостатками, чем возможными своими достоинствами.