Жак - Жорж Санд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ведете вы себя очень осторожно. Я не ожидал от вас такой изобретательности; вы все мгновенно уладили, преодолели все препятствия с величайшим искусством и хладнокровием опытного стратега. Великолепно для вашего возраста! Сильвия была резка и откровенна: уезжая, она оставляла мне записки и без обиняков сообщала в них, что уже не любит меня. Вы более политичны, умеете пользоваться удобным случаем, поймать его на лету. Вы все устроили так ловко, так правдоподобно, что можно было бы поклясться, будто вас насильно увозит муж, меж тем как его великодушное и доброе сердце полно удивления и он лишь подчиняется вам, не понимая, что за прихоть пришла вам в голову. Сильвии не очень-то хочется ехать к чужим людям, которые ее совсем не знают, и быть может, весьма бесцеремонно будут обращаться с ней. Вы при своих близких удостаиваете меня лицемерными знаками сожаления и привязанности, но так искусно избегаете случаев побыть со мною наедине, что, не будь я взбешен, я впал бы в отчаяние. Не беспокойтесь: у меня, как у любого возмущенного человека, пробуждается гордость, раз меня обдают холодом презрения. Вам бы следовало выразить негодование в тот день, когда я имел дерзость признаться вам в любви: тогда я тотчас же уехал бы, и вы уж давно избавились бы. от меня. Почему вы задали себе теперь столько хлопот? Зачем покидаете свой дом и перевозите в другое место все семейство, когда вам стоит сказать мне только слово, и я отправлюсь в Швейцарию? Неужели вы думаете, что я потащусь за вами по пятам и буду надоедать вам своими преследованиями? Вы выбрали себе в качестве убежища дом Борелей, полагая, что это единственное место в мире, куда я не посмею проникнуть. Ах, Боже мой! Зачем столько беспокойства! Оставайтесь, живите спокойно, я уеду через четверть часа. Распаковывайте свои чемоданы, скажите мужу, что вы передумали. Сегодня я вас видел последний раз в жизни. Прощайте, сударыня.
LXVI
От Фернанды — Октаву
Вы совсем неверно истолковываете причины моего отъезда и моего обращения с вами. Я требую, чтобы вы остались до завтра, если только вы не желаете, чтобы мой муж угадал тайну, которая может лишить его счастья, а меня — покоя. Сегодня в десять часов вечера мы уедем, пожав вам руку. Ступайте к большому вязу — под камнем вы найдете письмо, мое последнее, прощальное письмо.
От Фернанды — Октаву
(Письмо, положенное под камень)
Я уезжаю, потому что люблю вас: сказать вам это и по-прежнему противиться вашей страсти я бы не могла. Равным образом свыше моих сил уехать, не сказав вам это. Я слаба, я больше не властна над своим сердцем; я чту свои обязанности, искренне хочу выполнить их. Под своими обязанностями я понимаю не только законы общества: общество сурово наказывает тех, кто нарушает его законы, но Бог милостив, он дает прощение. Ради вас я смело перенесла бы и насмешки и осуждение, которыми встречают проступок женщины; но я не могу принести вам в жертву (да вы бы и сами от этого отказались) счастье Жака. Ах, почему он такой безупречный! Почему он ни в чем не провинится передо мной, чтобы я могла располагать по своему усмотрению и его честью и своим покоем! Но ведь он ведет себя со мною и с вами так благородно! Что же нам делать? Покориться, бежать друг от друга и скорее уж умереть от горя, чем обмануть его доверие.
Не знаю, когда я полюбила вас. Быть может, в первый же день, как вас увидела; быть может, Клеманс сделала печальный, но правильный вывод, написав мне, что я лишь пытаюсь обмануть свою совесть, а на деле уже погибла, когда вздумала способствовать вашему примирению с Сильвией. Теперь я не могу определить хорошенько, что происходило за последний год в бедной моей голове; я разбита усталостью от всей этой борьбы и волнений. Пора мне уехать — я уж и сама не знаю, что делаю; сейчас со мной творится то же самое, что испытывали вы месяц тому назад. Но тогда у меня еще были силы — впрочем, мне их придавала боязнь потерять вас. Чего я только не выдумала бы, в чем только не убеждала бы себя, в чем только не клялась бы перед Богом и людьми, лишь бы по-прежнему видеть вас! Мысль о разлуке была для меня ужасна, и я не могла с ней примириться; но одержанная победа, которой мы так гордились, оказалась выше сил человеческих: едва я увидела вас на вершине восторженной любви и мужества, на какую просила вас подняться, как душа моя разорвалась, словно слишком сильно натянутая веревка; я впала в необъяснимое уныние, а когда выходила из этой летаргии, то, любуясь вашей самоотверженностью и добродетелью, чувствовала, что мне нужно бежать от вас или погибнуть вместе с вами. Да хранит нас Бог! Теперь жертва принесена; если я умру, вспоминайте обо мне с жалостью. Простите, что я причинила вам столько мучений.
Если хотите оказать мне последнюю милость, останьтесь еще на несколько дней в Сен-Леоне; а поскольку Сильвия не решилась поехать со мной, обратитесь к священной дружбе, которую небо оставляет вам в утешение. Сильвия тоже грустит; не знаю, что с ней; быть может, она угадывает, что я несчастна. Она преданно заботится о моих детях и заменит им мать. Взгляните на этих бедных крошек, которых я тоже покидаю, бросая разом все, что мне дорого на земле; взгляните на них, вспомните нашу с вами обязанность, и вы будете меньше страдать в эти первые дни. Избегайте угрюмого одиночества, раскройте душу для мыслей о нашей честной дружбе, и тогда картины этих мест будут напоминать вам о простых, бесхитростных сценах, исполненных дружеской близости, о вечерах, проведенных в семейном кругу, о том, как вы были счастливы, и тогда вы порадуетесь, что ничем не запятнали этих чистых воспоминаний.
LXVII
От Сильвии — Жаку
Вы хорошо сделали, что оставили детей дома: такое путешествие очень повредило бы вашей дочке — она не совсем здорова. Надеюсь, ничего серьезного у нее нет, но в дорожной карете, где невозможен тщательный уход за ребенком, ее состояние могло ухудшиться. Не говори жене о болезни малютки — к тому времени, как ты получишь письмо, девочка, вероятно, уже поправится. Меня всегда страшно пугает малейшее недомогание твоих детей, особенно теперь, когда я одна; я все трепещу; а вдруг они заболеют по моей вине, поэтому я не отхожу от них ни на минуту, и пока дорогая наша детка не выздоровеет, я не сомкну глаз.
Очень рада, что вы благополучно доехали и что вам оказали любезный прием; но очень Меня удручает и страшит непостижимое уныние, в которое, по твоим словам, погружена Фернанда. Бедная девочка! Может быть, напрасно ты так быстро исполнил ее желание, может быть, следовало дать ей время поразмыслить и опомниться. Мне кажется, что в минуту отъезда она была в отчаянии и если б не боялась огорчить тебя, то отказалась бы ехать. Ничего хорошего я не жду от этой разлуки. Октав сейчас как сумасшедший. Пока что мне удается удерживать его здесь, но я не в силах его успокоить. Я пробовала заставить его разговориться: я надеялась, что, излив мне свое сердце, он успокоится или проникнется мыслью, что ему необходимо держаться твердо; но твердость не в характере Октава, и даже если б я добилась от него кое-каких благородных обещаний, его решение оказалось бы недолгим порывом и продлилось бы лишь несколько часов. Я хорошо его знаю и, видя, как он безумно влюбился в Фернанду, мало надеюсь, что он поможет ей выполнить ее высокий замысел. Он в ужаснейшем смятении, страдает так сильно и глубоко, что мне жаль его, и в глубине души я готова плакать над ним. Будь снисходителен и милостив с ним, мой родной: право, они достойны сожаления. Я никогда не бывала в таких обстоятельствах и не знаю, что бы я сделала на их месте. Мое независимое положение, отчужденность от общества, свобода от всяких семейных обязанностей стали причиной того, что, когда во мне заговорило сердце, я повиновалась его велениям. Если у меня есть твердость, то я приобрела ее не в борьбе с собою, так как мне никогда не приходилось ее вести. Мысль о том, что я должна принести в жертву ненавистному мне светскому обществу истинную и глубокую страсть, приводила меня в содрогание, и я не считала себя на это способной. Правда, единственный подлинный долг Фернанды — это ее обязанности перед тобой; своим поведением ты налагаешь эти обязанности на всех, кто любит тебя, и у того, кто стал в отношении тебя предателем, не может быть ни минуты счастья. Помоги же Фернанде, помоги ей с присущей тебе мягкостью совершить великую; жертву — отказаться от своей любви. Я попытаюсь добиться чего-нибудь от добродетели Октава; но он закрыл мне доступ в свое сердце, а мне противна мысль насильно вырывать признания больной души, хотя бы и в надежде исцелить ее.
LXVIII
От Октава — Герберту
Я в плачевном положении, дорогой мой Герберт; пожалей меня, но не пытайся давать мне советы: я не в состоянии воспринимать какие бы то ни было наставления. Фернанда все испортила, сказав, что любит меня; до тех пор я. считал, что она полна презрения ко мне; досада придала бы мне силы. Но, расставаясь со мной, она призналась в с во-; ей любви и теперь надеется, что я смирюсь с мыслью навсегда ее потерять. Нет, это невозможно! Пусть говорят что хотят три этих странных существа, среди которых я прожил целый год, ныне представляющийся мне сном, неким путешествием моей души в воображаемый мир! Да что же такое добродетель, о которой они твердят? В чем состоит истинная сила? В том, чтобы подавлять свои страсти, или в том, чтобы давать им волю? Неужели Бог послал нам чувства для того, чтобы мы отрекались от них? А тот, кто испытывает страсти настолько сильно, что готов пренебречь; всеми обязанностями, всеми бедствиями, укорами совести, всеми опасностями, — разве такой человек не является более смелым и более сильным, чем тот, которым управляют осторожность и благоразумие, сдерживающие все его порывы? А откуда это лихорадочное возбуждение в моем мозгу? Откуда этот огонь, пылающий в груди, это кипение крови, которое толкает, влечет меня к Фернанде? Разве это ощущения слабого человека? Те трое мнят себя сильными, потому что они холодны. Впрочем, кто знает их потаенные мысли, кто может угадать подлинные их намерения? Жак целый год подвергал меня опасности и, несмотря на свою тонкую проницательность, не замечал, что я у него на глазах схожу с ума. Сильвия все больше выказывала нежную привязанность ко мне, по мере того как я все спокойнее переносил ее презрение и бросал ей вызов, полюбив другую женщину. Кто они, эти люди, — возвышенные души или глупцы? С кем имели мы дело — с холодными резонерами, которые бесстрастно взирали на наши муки, занимались философским их анализом и с великолепным равнодушием эгоистической мудрости ожидали нашего поражения? Или же это герои милосердия, апостолы христианской морали, приносящие на алтарь мученичества и свою любовь, и свою гордость? Теперь, когда уже нет магнита, притягивающего меня к ним, я больше не знаю их. Не знаю, смеются ли они надо мною, даруют ли мне прощение, или обманывают меня. Быть может, они меня презирают, быть может, радуются своей власти над Фернандой и тому, что они с легкостью разлучили нас, когда она уже могла стать моею. О, если это так, горе им! Двадцать раз на день я вскакиваю с места, готовый помчаться в Турень.