Гипограмматика. Книга о Мандельштаме - Евгений Сошкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предшествующее упоминание о двух превращениях одного солнца может подтолкнуть к отождествлению Пушкина и Скрябина с солнцем искупления и солнцем вины соответственно. Но вспомним, что смерть Скрябина, будучи телеологической причиной его творчества, сама представляет собой искупление в искусстве. Иными словами, и Пушкин, и Скрябин суть последовательные «реинкарнации» солнца искупления. Что в таком случае понимается под солнцем вины?
Анализируя всю совокупность упоминаемых Мандельштамом аномальных солнц, К. Ф. Тарановский четко разграничил убийственное черное солнце и группу образов, обозначающих умершее или умирающее солнце: ночное, вчерашнее, похороненное солнце, солнце, покрытое черным плащом (I, 449) или возлежащее на черных носилках, а также солнцеподобного полубога на черной колеснице (445):
Два мандельштамовских черных солнца, оба в большой степени отрицательные, не следует смешивать с образами «ночного солнца», «вчерашнего солнца» и «похорон солнца», которые в его поэзии всегда имеют положительный характер. Единственное амбивалентное ночное солнце находится в его прозе («Шум времени», статья «Семья Синани»): «Ночное солнце в ослепшей от дождя Финляндии, конспиративное солнце нового Аустерлица!» «Солнце нового Аустерлица» является для Финляндии символом ожидаемой свободы; для России оно означает новое поражение. Все другие «русские» ночные и вчерашние солнца символизируют культурный и духовный свет, который погас <…> [Тарановский 2000: 101][704].
Далее Тарановский фокусируется на ночном солнце как «образ[е] поздней греческой трагедии, созданно[м][705] Еврипидом, видени[и] несчастной Федры», а также на солнце вины:
Существует и одно загадочное «ночное солнце» <…>, которое нельзя безоговорочно отнести к положительному семантическому полю, и чье значение остается неясным <…>. Мы не знаем, как Мандельштам мотивировал свой образ Федры – России. В «Ипполите» Еврипида нет ночного солнца <…>. Совершенно очевидно, что он наделил новым, более сложным значением черное солнце Федры, так как противопоставил его солнцу-сердцу Скрябина, солнцу вины [Там же: 101–102].
Под черным солнцем Федры Тарановский подразумевает повторяющийся образ из «– Как этих покрывал и этого убора…». С этим черным солнцем он уверенно отождествляет то ночное солнце, припомнить образ которого Мандельштам приглашает свою аудиторию, – «видение несчастной Федры». Заключая, что черное / ночное солнце Федры противопоставлено солнцу-сердцу Скрябина – солнцу вины, Тарановский то ли подразумевает, что в данном случае солнце Федры обозначено как солнце искупления, то ли видит в солнце искупления чистую потенцию, внесхемный элемент. Обе эти версии, как мне кажется, неудовлетворительны.
Систему двух солнц, связанных статичными отношениями притяжения-отталкивания, Мандельштам опять-таки взял у Иванова, но существенно ее трансформировал. У Иванова дневное и ночное солнца – символы Аполлона и Диониса – нуждаются в теургической медиации, так как их взаимоотчуждение чревато катастрофой. Есть у Иванова и сказочный вариант этой модели: ночью Солнце «Под землею свысока / Видит Солнце-двойника <…> Что во рву глубоком светит» и поэтому «Вдруг ослепнет, и темно, / Словно черное пятно» («Солнцев Перстень», кн. «Cor ardens»). Таким образом, хиастически противопоставлены друг другу потемневшее ночью небесное солнце и его двойник – ослепительно-яркое подземное солнце. Это лучезарное подземное солнце-двойник, по-видимому, не равнозначно закатившемуся солнцу, о котором сказано, что оно «умирает на костре». Соответственно, и темное солнце на небе не тождественно завтрашнему ординарному солнцу. Это последнее, надо полагать, явится результатом воссоединения, которого чают оба аномальные солнца: «…Лик явленный, сокровенный / Мы сольем, воскреснув, оба, / Я – в тебе, и ты – во мне!» («Солнце-Двойник», кн. «Cor ardens»). У Мандельштама, наоборот, черное солнце-двойник, наделенное признаками самозванца-узурпатора, торжествует в вышине, а похороненное ночное солнце оказывается его жертвой. Тяга к единению в данном случае является односторонней: в полном соответствии с романтической коллизией двойника, черное солнце вожделеет к ночному и стремится его поглотить, то есть катастрофой чревато не отдаление двух солнц друг от друга, а их сближение. Вводя понятийную пару ‘вина – искупление’, Мандельштам, очевидно, подразумевает искупление в подражание Христу – то есть искупление чужой вины. Что касается дихотомии черного и ночного солнц, то она, похоже, не имеет прямого аналога в творчестве Иванова[706]. Еще дальше она от символики аномального солнца у других авторов[707].
Тарановский на момент выхода его книги о Мандельштаме (1976)[708] не был знаком с перечеркнутым наброском к «Скрябину и христианству», впервые напечатанным в 1981 г. (в IV-м, дополнительном, томе «Собрания сочинений» под ред. Г. Струве, Н. Струве и Б. Филиппова) и оканчивающимся такими словами: «Если победит Рим – победит даже не он, а иудейство – иудейство всегда стоит за его спиной и только ждет своего часа – и восторжествует страшный противуестественный ход истории – обратное течение времени – черное солнце Федры…» (II, 489). Если бы ученому было известно, что и при работе над докладом упоминалось «черное солнце Федры», он, возможно, не отождествил бы с Федрой еще и ночное солнце.
Весь ход известных нам мандельштамовских рассуждений подсказывает, что солнце искупления – это ночное солнце, оно же солнце-сердце Пушкина и Скрябина, а солнце вины – это черное солнце Федры-России, которая может быть отождествлена – судя по тому, что в начале своего доклада Мандельштам говорит о соборности – с местоимением мы. «Видение[м] несчастной Федры» ночное солнце (искупления) названо как объект ее страсти, а (черным) солнцем вины оно оборачивается, лишь будучи вознесено над собою человеческой массой и утверждено влекомою к нему Федрой-Россией (то есть этою же самой массой) в качестве своего символа. Происходит как бы поглощение ночного солнца его агрессивным двойником – черным солнцем. Многомиллионная Федра-Россия предстает в амбивалентом положении виновницы гибели теурга и спасительницы его сердца[709].
Роковое влечение Федры к пасынку послужило Мандельштаму мифологической основой для тех преобразований, которым он подверг бинарную «солнечную систему» Иванова.
Поскольку Ипполит у Еврипида выведен поэтом-девственником, который отверг женские домогательства и вследствие этого был растерзан стихийными силами, его фигура совершенно естественно оказывалась в одном ряду с Орфеем (Тесей даже упрекает сына в служении орфическому культу[710]), а восприятие Орфея как одной из префигураций Христа в учении Иванова сопрягалось с трактовкой Ипполита и Федры как протохристиан в предисловии Анненского к переводу трагедии Еврипида[711]. Распространение символики орфического ночного солнца на Ипполита было естественным и логичным решением[712]. Сверх того, оно могло подкрепляться мифологической интуицией, встраивающей гибель Ипполита в тот же ряд древнегреческих сюжетов о напрасной гибели сына как производной от его отношений с отцом, куда входят мифы о Фаэтоне и Икаре. Все трое гибнут в «транспортной катастрофе», причем Фаэтон – как подражатель своего отца, т. е. как солнце-двойник, а Икар – как нарушитель «личного пространства» солнца. Вполне вероятно, что упоминание об участи Икара в самом начале «Федры» Расина продиктовано той же самой структурной аналогией (в мандельштамовском переводе 1922 г.: «Мне рассказала зыбь о гибнущем Икаре»).
Имелись и основания для закрепления символа черного солнца за Федрой. Исходный контекст появления аномального солнца у Мандельштама – страдания Федры в первом стихотворении «Тристий». Черное солнце – метафора ее страсти к Ипполиту: «Мы же, песнью похоронной / Провожая мертвых в дом, / Страсти дикой и бессонной / Солнце черное уймем». Генезис этой метафоры проанализировал Вяч. Вс. Иванов:
…У Еврипида в «Ипполите» «темный огонь» (солнца) вводится в речи полубезумной Федры и соответствует солярной и одновременно хтонической символике трагедии, в мифологическом плане раскрытой <…> О. М. Фрейденберг <…>. В «Федре» Сенеки (строка 1217) парадоксальность этого образа в латинском его воплощении (donator atrae lucis – «даритель темного света») соответствовала барочному (в типологическом смысле) изображению страстей. Расин, по его собственным словам, ориентировался больше на Еврипида, чем на Сенеку, но воздействие последнего в повлиявших на Мандельштама словах его Федры вероятно: