Любимые и покинутые - Наталья Калинина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мамочка! Ты поправилась, поправилась! — закричала Машка и стала прыгать и громко хлопать в ладоши. Она подскочила к матери, обняла за шею, прижалась к ее щеке и, сама не зная почему, разрыдалась. Маша-большая никак не прореагировала на истерику дочки. Она сидела, поджав под себя ноги и обхватив руками колени, и смотрела в одну точку выше Машкиного затылка. Этой точкой был желтый бумажный цветок на тюлевых шторах, который прицепила сегодня утром Машка. Вдруг Маша-большая резким движением поднялась с ковра, оттолкнула дочку, подбежав к окну, сорвала со шторы цветок и стала топтать его босыми ногами. При этом лицо ее оставалось бесстрастным.
— Что ты, мама? — испугалась Машка. — Я же сама сделала этот цветок. Меня Устинья научила. Мама, там проволока, и ты наколешь пятку.
Маша-большая наклонилась, подняла растоптанный цветок, поцеловала его, прижала к груди и, едва волоча ноги, направилась к себе в комнату Машке-маленькой не разрешали туда заходить, но сейчас, когда в доме никого не было (бабушка ушла в поликлинику, а Вера задержалась в булочной), она не могла не проскользнуть туда — ведь любой запрет непременно предполагает наличие какой-то волнующей тайны.
В спальне пахло, как в сарайчике со свежим сеном. Машка любила этот запах — он вызывал в ее памяти дом у реки. Плотные шторы были задернуты, оставалась лишь узкая щелка, в которую пробивался населенный миллиардами крохотных пылинок длинный солнечный луч.
Машка видела, как мама, озираясь по сторонам, точно она боялась, что ей кто-то помешает сделать то, что она задумала, быстро сунула цветок под подушку, села на кровать, закрыла глаза и начала раскачиваться из стороны в сторону, что-то напевая. Она пела не по-русски, но мелодия была знакома Маше. Ну конечно же — мама часто играла ее на рояле.
— Мама, о чем ты поешь? — спросила она. — Переведи мне пожалуйста. Это ты по-польски поешь, да? — сообразила она, уловив несколько знакомых слов. — Укохание — это любовь, да?
Маша-большая вдруг запела в полный голос Машка вспомнила, что это ми-бемоль мажорный ноктюрн Шопена, и ей захотелось услышать, как этот ноктюрн звучит на рояле — это тоже возвращало ее в какой-то очень радостный отрезок жизни. Она схватила мать за руку, легко подняла с кровати и потащила в столовую.
— Играй же! — сказала она, открыв клавиатуру и подняв тяжелую блестящую крышку. — Я так соскучилась по твоей музыке. На пластинке все звучит так, словно на рояль положили большой-большой камень.
И Маша-большая заиграла, но не ноктюрн Шопена, а другую пьесу, которую Машка никогда не слыхала. О, это была удивительная музыка. Машка почувствовала, как встрепенулось ее сердце, вздрогнуло в предчувствии чего-то большого и светлого, а потом забилось быстро-быстро.
— Мама, что ты сыграла? — спросила Машка, когда умолк последний аккорд. — Это такая прелесть. Это тоже Шопен?
— Un Sospiro, — сказала Маша, не поворачивая головы, ибо она разговаривала только сама с собой. — Я — твоя мечта, твой вздох. Я старалась стать мечтой. Любить можно только мечту. Я постараюсь не разочаровать тебя, любимый, коханый…
Устинья приехала через двое суток. Не удивилась, увидев расхаживавшую по квартире в длинном халате Машу-большую. Маша с ней вежливо поздоровалась и сказала, что очень боится бомбежки, но в последнее время город не бомбят, и люди перестали пользоваться светозащитными шторами. Устинья разговаривала с Машей как ни в чем не бывало, а на кухне расплакалась, уронив на стол повязанную черной кашемировой шалью голову.
— Берецкий-медик считает, что она придет в себя, — сказала Таисия Никитична. — Правда, Берецкий-человек сказал мне вот на этой самой кухне, что было бы лучше, если бы она в себя не пришла. То есть возвращение к реальности может пагубно сказаться на ее психике и ей станет еще хуже, — говорила Таисия Никитична.
— Куда уж хуже, — буркнула Устинья. — Хуже, кажется, некуда.
Таисия Никитична не знала, куда ездила Устинья и, будучи по натуре женщиной любопытной, то и дело бросала на нее испытующие взгляды, как бы желая прочесть на непроницаемо строгом Устиньином лице разгадку ее таинственного исчезновения, наверняка связанную — Таисия Никитична чувствовала это безошибочно — с дальней дорогой.
— Ты что, родственников ездила проведать? — не удержалась от вопроса она.
— Родственников, — кивнула Устинья и к глубокому разочарованию Таисии Никитичны надолго замолчала.
Таисия Никитична обиженно поджала губы, надела очки и демонстративно закрылась газетой. Вера напоила Устинью чаем — от обеда она категорически отказалась.
— Пойду прилягу. Не спала две ночи, — сказала она, на ходу снимая кофту. — Пускай Петрович, когда придет, разбудит меня.
Николай Петрович пришел довольно рано — Первый был в Москве, селектор молчал, пленум ЦК закончился еще вчера и наступило временное затишье. Тем более, завтра суббота, и высшее московское начальство, скорее всего, уже разъехалось по дачам. Он прошел к себе в кабинет — Устинья прилегла на его тахте, — сел рядом со спящей и потряс ее за плечо.
— Ну как, видела? — спросил он, едва Устинья открыла глаза.
Она поправила сбившуюся юбку и села, облокотившись о покрытую ковром стену.
— Ладный хлопчик, уж такой спритний, — сказала Устинья, спросонья путая русские слова с польскими. — На тебя повадками похожий и статью, а лицом, видно, в мать пошел. Бардзо пиенни хлопчик.
— Ты что, русским языком говорить не можешь? Что ты все шпрехаешь по-своему? — неожиданно вспылил Николай Петрович.
— Я говорю, что очень красивый у тебя мальчик, Петрович, и смышленый не по годам, — нисколько не обидевшись, повторила Устинья. — Бабушка сказала ему, что отца убили на фронте, ну а про мать он все как есть знает. Но на жизнь ни капельки не озлобился. Он мне сказал, что прощать нужно всех людей, даже самых плохих и глупых, потому что мы никого не имеем права судить. Их будет судить своим судом Иисус Христос.
— Ишь ты, как задурили парню голову эти проклятые попы. Он в школу-то ходит?
— Ходит. В шестой класс. И учится на одни пятерки. В пионеры его не взяли из-за матери, а он поначалу очень хотел — так он мне сам рассказал. Понимаешь, Петрович, его бабушка с детства ему внушала, что ты — герой, что он должен гордиться твоей светлой памятью. И что ты был партийным она ему тоже говорила. Знаешь, хлопчику очень хочется быть похожим на отца.
— Ты сказала, что…
— Я сказала, что я его родная тетка, твоя сестра. Он очень обрадовался и попросил показать твою фотографию. Я пообещала ему прислать.
— Этого нельзя делать. — Николай Петрович беспокойно заерзал по тахте. — Меня могут узнать и вообще…
— У тебя есть старая фотография? Еще довоенная?
— Наверное, но…
— На ней тебя вряд ли кто узнает. — Устинья нехорошо усмехнулась. — Лицо у тебя, Петрович, словно закаменело. Я и то тебя еще другим помню, когда ты в райцентре жил. Для хлопчика очень важно хотя бы фотографию отца иметь.
Николай Петрович хотел было резко ответить Устинье — язык у него так и чесался — но передумал. Ведь она еще по сути не рассказала ему ничего про свою поездку к его сыну. И он с нетерпением ждал, когда Устинья соизволит заговорить.
— Анатолием твоего сына зовут. Анатолий Николаевич Соломин. Его сейчас взяла к себе двоюродная сестра твоей первой жены, Капа. Она — религиозная женщина и считает смертным грехом бросать племянника на произвол судьбы, хотя у нее своих трое и вот-вот четвертый появится. Ну а живут они в бараке — две комнатушки и верандочка.
— Ты бы денег им дала, что ли, — сиплым от волнения голосом сказал Николай Петрович. — Мальчишку одевать-обувать надо.
— Давала, но Капа не взяла. Говорит, если хотите доброе дело сделать, пожертвуйте в приют или богадельню, а мы, слава Богу, сыты и одеты не хуже других.
— А она не спрашивала, откуда ты узнала про мальчика?
— Нет. Она мне сразу поверила, накормила, оставила ночевать. У них там теснотища, но все чистенько прибрано, даже тюлевые занавески на окнах висят. Меня положили вместе с твоим Толиком.
Устинья простонала, вспомнив, что не спала всю ночь, вдыхая знакомый до боли запах детского — мальчишечьего — тела, как, лежа в темноте с открытыми глазами, боялась пошевелиться, когда мальчик во сне обхватил ее за шею и прижался к ее плечу. Она не стала рассказывать Николаю Петровичу и о том, что утром, когда старшие дети ушли в школу, а маленькая дочка занялась возле печки с котенком, она сказала Капе, что решила взять Толика к себе прямо сейчас. Капа отказала ей мягко, но решительно, и попросила Устинью не говорить больше об этом. Потом Устинья отправилась в город, накупила сливочного масла, шоколадных конфет, пряников, кое-каких вещичек для Толика и его брата и сестер. Капа благодарила ее очень сдержанно, вовсе не потому, что дома у них был полный достаток, — эта нездорового вида женщина с большими лучистыми глазами была искренне и до глубины души равнодушна к каким бы то ни было проявлениям бытия, приносящим удовлетворение плотских потребностей. То ли она была аскетична от рождения, то ли такой сделала ее религия.