Летом сорок второго - Михаил Александрович Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Убери, мамаша, чугунок, детям оставь.
– Вместо этого кулеша подари лучше, молодка, поцелуй горячий!
– Некогда нам, хозяйка, щи хлебать. На Берлин торопимся!
Солдаты прошли село насквозь и скрылись за холмом, а мороз еще долго не мог разогнать жителей по домам.
Новикова ушла посмотреть, как там ее хата, вернулась совсем подавленной. Оказалось, в сумерках водитель советского танка не заметил халупы, прилепившейся у обочины, и снес ее. От хаты осталась горка глины с соломой.
Отголоски боя, гремевшего двое суток у «Опыта» и Большого Скорорыба, затихли. Война укатилась дальше на запад. В совхоз стала возвращаться законная власть. Из-за Дона вернулись старые партийные работники и колхозная верхушка. Из двух старост, назначенных немцами, один, по кличке Гараська, бежал вместе с оккупантами, а второй, выбранный коллективно самими жителями совхоза, смело остался на месте. Во время оккупации он собирал у жителей продукты, якобы для неимущих семей, а на самом деле тайно отправлял их партизанским отрядам в хутора Окраюшкин и Вязов. Прозорливый мужик не только не попал под расправу, но по ходатайству партизан оказался при власти. Он и узнал в шагавшем по дороге мальчишке Аркадия – сына Клейста. Подъехав к мальчику и не спускаясь с седла, бывший староста крикнул ему приветливо:
– Аркашка, куда идешь?
– К батьке, – доверчиво отозвался мальчуган.
– А где ж батька?
– В омшанике.
– Это в нашем, совхозном? А чего ты к нему идешь?
– Да вот мамка поесть собрала, так я и несу, – поднял Аркадий вверх холщовый узелок.
– Ступай домой, малец. Я сам ему передам.
Может, и понял Аркадий, что выдал своего отца, а может, наоборот, подумал, что этот дядька, который забрал из рук ношу, все еще тот самый староста, знакомец отца и верный подчиненный немецких офицеров.
Этим же днем Клейста привели в село и заперли в каморке. Под вечер туда пришел крестьянин, служивший у немецких офицеров скотником.
– Помнишь, сволота, как я к тебе с просьбой приходил? – от дверей спросил он Клейста.
– С какой такой просьбой? – не понял немец, глядя на скотника через затянувшие глаза кровоподтеки.
– Застило тебе, подлюга? – наступал скотник, чувствуя накипавший внутри гнев.
– Да он тебя небось и не узнает, – подсказал охранявший Клейста мужик.
– Так я ему напомню…
Повалив ударом кулака Клейста на землю, скотник принялся топтать его, приговаривая:
– Вспоминай, гадина! Самую малость войлока у тебя попросил, а ты меня за то по морде! Вспоминай, выродок…
Клейст на удары отзывался слабым стоном. Скотник склонился над ним и, стащив с его ног валенки, сказал:
– Вот теперь ты попробуй, как оно по морозу да без обувки.
В дверях стоял уже другой колхозник средних лет, со своим «прошением».
– Сейчас и я ему память прочищу, – начал он тихо. – По октябрю месяцу, когда молотьба кончилась, я за своим пайком пришел, а ты мне: «Ваша власть за Доном, там хлеба и спрашивай». А ведь у меня с ребятишками на два центнера трудодней скопилось. Власть-то наша из-за Дона вернулась, да только трудодни те, в фашистском «колхозе» заработанные, нашей властью не считаются. Как прикажешь весны дожидаться?
Клейст угрюмо взирал на «просителя» и молчал.
Потом в каморку приходили еще: обиженные Клейстом или просто жадные до расправы. Среди них были и те, кто не мог простить Клейсту предательства. Но было ли оно? Рожденный немцем и остававшийся им все годы, прожитые в России, был ли для него факт сотрудничества шагом к предательству? Скорее всего, нет. А вот для людей, с которыми он прожил бок о бок много лет, трудился, праздновал, скорбел и радовался, для тех людей, что стали считать его за своего, наверное, да.
Поутру Тамара, как всегда, отправилась вдоль дубовой рощи к ставку за водой. На белой пелене она заметила кусок кровавого мяса, а всмотревшись, поняла – это был человеческий язык. Чуть дальше валялась отрезанная голова, а еще дальше – принадлежавшее ей когда-то тело. В изуродованной голове невозможно было узнать Клейста. Жители совхоза, среди которых было немало белогорцев, ночью устроили над Клейстом жестокий самосуд. Труп бывшего австрийского военнопленного, ставшего советским гражданином и принявшего с православием имя Борис Михайлович, побывавшего арендатором подворья Воскресенского монастыря и угодившего на десять лет в ГУЛАГ за возобновление духовного паломничества в Белогорских пещерах, пролежал у рощи весь день и исчез только на следующее утро.
Говорили, что ночью его схоронили жена и сын.
Глава 35
Минуло полнедели с тех пор, как отгремели последние выстрелы в здешних местах. Из Белогорья стали приходить первые смельчаки, которым не терпелось взглянуть на родное подворье. Соседка по дому, Мария Гойкалова, тоже выселенная из Белогорья, пришла к Ольге с вестью, что в совхозе видели ее мужа. Тамара выбежала на улицу и у калитки встретила отца.
– Да как же ты тут, родной? – спрашивала Ольга, не веря свалившемуся счастью.
– По-хорошему, Ольга, я домой должен был еще летом вернуться. Выяснили, что по годам я мобилизации не подхожу, ну и отпустили через неделю на все четыре стороны. Я вернулся, а за Доном уже немец. Так в Дуванке на постое и остался. Бывало, подойду к военным, говорю: «Братки, дайте в бинокль погляжу, цела ли моя хата?» Они дают. Вижу – стоит наша саманочка[46] . А уж как снег лег – пропала. Видать, сгорела в перестрелке. Я сегодня перебрался на нашу сторону, у Засола еще с июля баржа стоит, так я попутно в ней сумку соли набрал, в выходе нашем оставил. Пришел во двор – от хаты и следа не осталось. Только кровать наша железная закопченная стоит. У Слюсаревых спросил, где вас искать. Подсказали мне, вот и пришел.
– А они уже в Белогорье? – удивилась Ольга.
– Ага. Начали люди потихоньку возвращаться.
– Выходит, не зря я сегодня Витьку