Жермини Ласерте. Братья Земганно. Актриса Фостен - Эдмон Гонкур
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем временем усиленно готовился ужин. На лужайку, к реке, была вынесена плита, где, кроме картошки, очищенной Геркулесом, варилась еще какая-то пища. Паяц опустил в котел несколько раков, которые, упав, скрипнули клешнями о медное дно. Старик в гусарской куртке вернулся с лейкой, полной вина. Битая расставила выщербленные тарелки на ковер, обычно служивший для акробатических упражнений, а комедианты в ленивых позах расположились вокруг и вытащили из карманов ножи.
Ночь овладела умирающим днем. В домике на конце главной улицы города заблестел одинокий огонек.
Вдруг из поросли выскочил голый до пояса юноша; в свернутой фуфайке он нес какого-то зверька. При виде добычи на лице женщины в трико засветилась почти жестокая радость, и, казалось, на мгновенье ей припомнилось что-то из прошлого, куда были обращены ее мысли.
— Дайте глины! — воскликнула она низким contralto[31], в котором звучали странные, волнующие нотки, и захлопала в ладоши.
С кошачьей ловкостью, ни разу не уколовшись, она быстро обложила живого ежа глиной, превратив его в шар, а старик тем временем разжег из сухих веток громадный пылающий костер.
Труппа приступила к ужину. Мужчины пили вкруговую из лейки. Битая ела стоя, поглядывая на плиту и подчас запуская руку в кушанья, которые передавала остальным. Женщина в трико положила ребенка около себя на ковер и не столько ела, сколько любовалась дорогим существом.
Ужинали молча, как уставшие и проголодавшиеся люди, поглощенные к тому же зрелищем летней ночи на берегу реки: перелетами ночных птиц, всплесками рыб, мерцанием звезд.
— Эй, с моего места! — буркнул паяц, грубо оттолкнув человека в жалком сюртучке — тромбониста труппы, — и стал жадно есть. Между тем в померкшем небе послышался далекий звон, казавшийся звоном хрустального колокола, — медленные удары, небесные звуки, полные нездешней грусти, настолько растворявшиеся в вечернем воздухе, что, когда они прекратились, казалось, будто ухо их все еще улавливает.
Глина, в которой пекся еж, обратилась в кирпич. Геркулес разбил его топором, и зверек, с которого сходила кожа вместе с колючками, был поделен между присутствующими. Женщина в трико взяла себе кусочек и, смакуя, стала его медленно посасывать.
Ребенок, лежавший около матери, ножками и ручками понемногу растолкал вокруг себя тарелки; став полноправным и единственным хозяином ковра, он заснул животиком кверху.
Все наслаждались прекрасным вечером, наполненным стрекотанием кузнечиков и шуршанием листвы в вершинах высоких тополей. Среди дремотной задумчивости ночи дуновенья теплого ветерка пробегали по лицам, как ласковые, щекочущие прикосновенья. Иногда из-за ручья, поросшего гигантской крапивой, листья которой в этот час казались вырезанными из черной бумаги, зловеще вылетала птица; она пугала боязливых женщин, и в их испуге была своеобразная прелесть.
Вдруг луна, выступив из-за деревьев, осветила спящего младенца, и его изящное тельце лениво зашевелилось, словно лунный свет щекотал его своими белыми лучами. Он улыбался каким-то невидимым предметам и пальчиками мило ловил что-то в пустоте. А когда он проснулся и стал двигаться быстрее, — его тело обнаружило такую гибкость и эластичность, что можно было подумать, будто у него мягкие кости. Он брал ручонкой свою розовую ножку и тянул ее ко рту, как бы намереваясь пососать. Его прелестная головка с тонкими белокурыми завитками, ясные глаза в глубоких и нежных орбитах, вздернутый носик, точно помятый грудью кормилицы, надувшиеся губки, пухлые щечки, нежный выпуклый животик, мягкие ляжки, покрытые пушком ножки, атласистые ступни и славные ручонки, — все упитанное его тельце со складками на затылке, ручках и ножках, с ямочками на локотках и щечках, — млечное тельце, озаренное опаловым светом луны, придававшим ему почти прозрачную бледность, — все это создавало очаровательную картину, достойную вдохновить поэта.
Пока мать любовалась младшим сыном, юноша в матросской фуфайке, став на колено, пытался поймать на палочку шар и удержать его в равновесии, и, улыбаясь братишке, начинал трюк сначала.
В ночной тиши, на лоне природы все инстинктивно возвращались к своим дневным занятиям, к своему ремеслу, которое завтра должно дать хлеб всей труппе.
Старик в гусарской куртке сидел в повозке и при свете сальной свечи перебирал какие-то старые бумаги.
В стороне, на лужайке, еще освещенной луной, Битая репетировала сцену пощечин с тромбонистом, который должен был выступать на следующий день в комической интермедии; женщина учила простачка хлопать в ладоши, воспроизводя звук пощечины, и делать при этом вид, будто тебя в самом деле побили.
А паяц снова вернулся к сачкам. Он примостился под ивой, тонкая серая листва которой образовала над его головой веер, казавшийся огромной запыленной паутиной, и грезил над зеленоватой глубью, свесив ноги в воду, где у самого дна спало отражение звезды.
II
У директора труппы синьора Томазо Бескапе, старика итальянца в гусарской куртке, когда-то рыжего, а теперь почти совсем седого, было подвижное и беспрестанно дергающееся, словно от тика, лицо, острый взгляд, рыхлый нос, язвительный рот, бритый подбородок, — лицо мима, обрамленное длинной шевелюрой цвета пронизанной солнцем пыли.
У себя на родине Томазо Бескапе был то поваром, то певцом, то оценщиком кораллов и ляпис-лазури, то счетоводом у торговки четками на Via Condotti[32], то чичероне, то чиновником посольства, — но однажды этот беспокойный искатель приключений попал на Восток и благодаря знанию всех языков и всех диалектов стал в Палестине драгоманом[33] туристов; потом, испробовав еще бесконечное число никому не ведомых и диковинных профессий, переехал в Малую Азию и сделался бродягой лупёром[34].
Странной натурой был этот итальянец, неистощимый в выдумках и уловках, способный ко всем ремеслам, умевший обращаться со всякими людьми, со всевозможными вещами, любивший превращения, которые несла ему изменчивая жизнь, похожая на перемены декораций в театре. Нищету, в которую он впадал в антрактах этого жизненного спектакля, он переносил с насмешливой веселостью, свойственной писателям XVI века, и даже в самых отчаянных бедствиях сохранял чисто американскую уверенность в завтрашнем дне. Сверх того, он был большим любителем природы и тех бесплатных зрелищ, которыми она дарит людей, скитающихся пешком по белу свету.
Пробродив несколько лет в окрестностях древней Трон в поисках особых наростов на местном орешнике, которые идут на выделку фанеры для мебели и высоко ценятся в Англии, Бескапе оказался в один прекрасный день билетером Цирка Олимпико в Пере[35], где при надобности исполнял также обязанности конторщика и наездника. Здесь, получая довольно скудное жалованье, он задумал предприятие, которое в то время было новинкой. Он принялся ходить по кофейням, где турки, сидя на ковриках, покуривают трубки, и стал прямо из-под них вытаскивать эти коврики, давая владельцам взамен меджидие, а затем перепродавать коврики туристам. Торговля пошла бойко: приобретя самоуверенность и зная леность турецких купцов, он начал покупать на базарах уже целые кипы ковров, причем ему было достаточно только взглянуть на изнанку, — так хорошо он стал разбираться в этом деле. Вскоре, не довольствуясь маленьким домашним складом, он завязал деловые сношения с агентами в Париже и Лондоне, где в то время художники начали увлекаться этими несравненными изделиями восточных колористов, изделиями, где среди феерических оттенков шерсти часто попадаются на известных промежутках небольшие пряди волос — знак, отмечающий дневной урок женщин, которые медленно и любовно ткут ковры в своих залитых солнцем домах. Благодаря этой торговле Бескапо разбогател, и тут-то вместе с солидностью явилось у него желание самому стать хозяином. Как раз в это время Лестропад, директор Цирка Олимпико, предложил Бескапе сопровождать его труппу на Дальний Восток, где он мечтал нажить большое состояние. Тогда Бескапе начал вести переговоры с товарищами, выведывать, кого не привлекает это путешествие, и красноречивой болтовней стал убеждать их перейти под его начало и отправиться с ним в Крым, где, по имеющимся у него точным сведениям, цирк будет встречен весьма благосклонно.
Лестропад, от которого откололось человек десять артистов, не отказался от своего рискованного замысла. В один прекрасный день он уехал с еще довольно многочисленной труппой в Москву, оттуда — в Вятку, пересек Сибирь; в пустыне Гоби путешественники вступили в перестрелку с монголами, во время которой большая часть труппы погибла, погибли и все лошади, и только чудом удалось Лестропаду с дочерью, зятем и еще одним клоуном добраться до Тянь-Цзиня. Неутомимый антрепренер приехал в Тянь-Цзинь[36] на другой день после убийства консула и сестер Красного Креста, но, не устрашившись и не падая духом, он снова пустился в путь, достиг, наконец, Шанхая, пополнил там труппу матросами и китайскими пони, и направился в Токио.