Юрий II Всеволодович - Ольга Гладышева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Субудай-багатур, — обернулся он к своему одноглазому полководцу, а что сказал ему, толмач Воспаленные Веки не перевел.
Субудай достал пергамент, с хрустом развернул его перед князем Федором.
— Видишь вот, коназ, реки ваши, дороги ваши и ваши же города. К Итилю, к Волге значит, тридцать три наших тумена шли широким строем, таким широким, что крылья его, левое и правое, разделяли три дня пути. — Субудай уставился немигающим оком на Федора, ожидая увидеть недоверие или страх. Не разглядев ни того ни другого, продолжал уже зло: — По твоей проклятой Руси, где то речки, то болота, то леса страшнущие, непролазные развернуть такой строй нельзя. Так укажи, где нам будет легче пройти после твоей Е-ли-цзани к Ику, значит, Коломне по-вашему, потом к Ульдемиру — к Владимиру? Через Мушкаф?
— Какой еще Мушкаф? — спросил Федор, не сразу понявший издевательскую изнанку разговора.
— Через Москву, если по-уруситски.
Федор побледнел. Еле сдерживая бешенство, произнес медленно и с угрозой:
— Коли пойдете, то хватит одной дороги — на тот свет!
Едва Воспаленные Веки закончил перевод, как Батый сверкнул глазами, словно лезвием сабли, воскликнул даже как бы весело:
— Дзе ит!
— Вот собака! — с явной радостью перевел Воспаленные Веки.
А Батый продолжал игриво, даже ласково:
— А скажи-ка, князь рязанский, твоя хатуня, жена значит, — Юлдуз?
Федор не понял.
— Зовут ее Юлдуз?
— Нет, Евпраксеюшка.
— Да-а?.. А мне сказали, что она прекрасна, как Юлдуз — утренняя звезда на небе.
Апоница сзади жарко выдохнул князю своему в ухо:
— Терпи.
— Да-а… — продолжал все с тем же веселым блеском черных узких глаз Батый. — Когда я отправлялся в этот поход, моя мудрая мать Ори-Фуджинь сказала, что в каждой стране покоренный народ будет присылать мне в дар самую прекрасную женщину. Так что вели своим рабам мчаться за Евпраксеюшкой. У меня на ложе еще не было царской дочери и княжеской жены. — И Батый показал свои крупные белые зубы. — Может, сам хочешь привести ее?
Если бы был у Федора хотя бы укладной нож, он бы выхватил его не задумываясь. Но послам, идущим с миром, не должно иметь с собой ни самого легкого оружия. Только единственное оружие было у него — слово. Федор заставил себя ответить хану с такой же улыбкой, с какой говорил тот:
— Недостойно нам, христианам, тебе, нечестивому псу, водить на блуд не токмо жен своих, но и волочаек подзаборных.
Какой знак подал хан своим нукерам, Федор не видел — только блеснули перед его глазами сразу два ножа. Он уже не видел, как на окольничего накинули укрюк — ременную петлю на длинном шесте, как пал на колени дядька Апоница, умоляя басурман пощадить его юного князя.
Апоница один остался в живых. Всех убиенных по велению хана выбросили в степь на расхищение шакалам и воронам. Апоница укрыл в зарослях сухого приречного камыша тело Федора, а когда пала ночь, пробрался в село Добрый Сот, выпросил у мужиков, молотивших овес, лошадь с санями.
Наутро следующего дня на кречеле — погребальной повозке явился князь Федор в Рязань.
Со времен Юрия Долгорукого и Андрея Боголюбского в церковном строительстве Северо-Восточной Руси широко распространялось каменное зодчество. Кроме пришлых, греческих и итальянских, мастеров стало много и своих каменных здателей. Но и умельцев рубить храмы было еще много, наиболее искусных и сведущих в этом ответственном занятии назвали древоделями. Как раз такой древодель по имени Мирошка Бирюч со своей дружиной рубленников поставил церковь Николы Корсунского в вотчине князя Федора. Строили не обыденкой, обстоятельно, неторопливо. Запаслись кондовыми бревнами для клети, но княгиня Евпраксия, сама вникавшая в строительство, захотела, чтобы был восьмерик — сруб с восемью гранями. Из-за этого строительство затянулось еще на год, но зато уж получилась церковь знатная. Полюбоваться на нее тянулись христиане из тех даже сел, где имелись собственные приходы. Верх у восьмерика шатровый, увенчан деревянной маковкой с крестом, который вознесся даже выше княжеского трехжильного дворца. Оба прируба — алтарь с восточной стороны и трапезный притвор с запада — с резными кокошниками. В оконца и по нижнему ряду, и под самой кровлей вставлена разноцветная слюда, которую Евпраксия велела привезти из Царьграда. Попил в церкви тот самый Евстафий, который привез из Корсуни образ Николы, а дьяконил с ним его сын, тоже Евстафий.
Возвели церковь на всеобщую радость, да обернулась эта радость горестью.
Апоница рассказал, как принял князь Федор мученическую смерть, все без утаю и щадения поведал, глаза в глаза отцу покойного и юной безмолвной вдове.
Был Апоница сам не в себе, как в бреду и трясавице.
— Все равно умерли, — говорил, — никто не повернул назад, все вместе полегли мертвые. Быть сече лютой. На Рязань идут.
Среди общего плача и воя великая княгиня, мать Федора, лежала без памяти, а Юрий Игоревич без слов, страшен лицом, все ласкал пальцами острие меча и улыбался.
Евпраксия не вскрикнула, не оцепенела, не лишилась чувств — подхватила младенца своего Ивана и рванулась в церковь, где шла в это время заутреня. Проскочила притвор, протиснулась сквозь плотно стоявших в церкви прихожан и начала взбираться по лестнице на хоры. Увидев ее, певчие даже оторопели, а княгиня взбежала еще выше, куда поднимались изредка по хозяйственным надобностям пономарь или староста.
Она распахнула окно, перекрестилась и, не выпуская из рук сына, ринулась вниз, на окаменевшую мерзлую землю.
— Заразилась! — закричали в городе. Вместо утрени в церкви стали моления об упокоении душ новопреставленных.
На ветвях еловых воздвиглись три гроба. В них — одетые в белые саваны князь Федор, княгиня Евпраксия, княжич Иван.
На челе у всех — венчики с изображением Спасителя и предстоящими Ему Божией Матерью и Иоанном Предтечей.
— Живущий под яровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится…
После панихиды сразу и отпели.
— Плачу и рыдаю, когда размышляю о смерти и вижу во гробах лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту безобразною, безславною, не имеюща виду…
Маленький, словно игрушечный, гробик с Иваном Постником был отставлен в сторонку от одров его родителей, над ним батюшка Евстафий совершил особое отпевание, как над непорочным, безгрешным созданием. Нет нужды молиться об оставлении его грехов — их нет, а когда батюшка Евстафий произносит его имя, то поминает усопших Федора и Евпраксию, о которых блаженный младенец Иван Постник станет молитвенником как непорочный наследник Царства Божия.
Сын батюшки дьякон засомневался было, следует ли отпевать княгиню Евпраксию, сознательно лишившую себя жизни. Отец строго упрекнул его за нетвердое знание чинопоследования заупокойного богослужения: кто лишил себя жизни по неосторожности либо будучи невменяем из-за острого приступа душевного отчаяния, самоубийцами не признаются.
Отдали им всем последнее целование.
…Вот какова наша жизнь! Это подлинно цветок, это дым, это роса утренняя. Пойдем же на могилы и там посмотрим, куда делась доброта тела? Где юность? Где глаза и облик плоти? Все увяло, как трава; все погибло! Пойдем же, припадем со слезами ко Христу.
Принесли тела упокоившихея к великому Чудотворцу Николе Корсунскому и положили в едином месте и поставили над ними кресты каменные. И зовется о тех пор великий Чудотворец Николой Заразским по той причине, что благоверная княгиня Евпраксия с сыном Иваном сама себя заразила.
— Даруй, Боже, безбурие в лукавом море суетного и мерзкого жития. Страшно житие сие, люто море, и помышления, яко вороны, играют, — жаловался, стоя у кивота, владыка Кирилл. — Сам веси, Человеколюбче, о чем молю Тя. Упокой отведших к Тебе и живущих призри. Сохрани от дьявольска обстояния и неистовства вражеска. — Глаза его наполнились жгучею влагою. Торопливо утерев слезы, он мелко перекрестился со смиренным поклоном…
Что хочет разузнать великий князь от несчастного Глеба? Унижен человек безмерно и не восстать уж ему. Все внутренние скрепы в нем разрушены, и разум помутнен. Как душезнатец опытный, Кирилл это видел и не судил уже осужденного.
Но толмач, сидящий в порубе?.. О, тут что-то другое… Не полезнее ли было бы с ним, а не с Глебом иметь пространное собеседование?
Служка уже донес о прибытии в стан князя Святослава, о падении Рязани и о двух пленниках, захваченных Дорожем. Только один миг видел владыка Глеба, когда его вели на расспрос, лицо его дряблое, дрожащее, подобно тесту избитому. Одного лишь взгляда хватило, чтоб прочесть, что уготовано человеку сему. Стыдясь и за грех почитая, вспомнил владыка свой испуг: а вдруг попросит благословения? Но Глеб прошел мимо, усмехнувшись вкривую. Видно, давно уж привык жить без окормления духовного. Богоотступник отринутый — а жалость к нему остро когтила сердце, ибо предугадывалась обреченность его пути под водительством дьяволовым.