Там, в гостях - Кристофер Ишервуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я спрошу у бармена, сэр, – отвечает официант. Он явно впервые слышит это название.
– Передайте уж тогда, бога ради, чтобы не примешивал проклятый анисовый ликер.
– Как будет угодно, сэр.
– Мой друг имеет в виду самый обычный «Сазерак»[77], – говорит Ронни со своим собственным, другим англо-американским тягучим акцентом (Мэриленд, Гарвард и магистратура в Кембридже плюс английские вечеринки в загородных усадьбах). – И мне того же. – Потом он обращается к Полу: – В самом деле, дорогой мой, бросай уже эти заморские выражения! Хорошо, что война заставила тебя вернуться, а то ты родной язык стал забывать.
– К чему и стремился, – надменно отвечает Пол с проблеском насмешки надо мной. Да, пусть он и строит из себя важную персону, обо мне он не забывает ни на минуту. Он по-своему даже заботится обо мне. Для него, надо думать, я что-то из себя представляю. Даже если он не больно-то любит писателей, размеры моих гонораров его все равно впечатляют. (Ронни сразу спросил меня по телефону, сколько я зарабатываю, и, без сомнений, передал Полу.) А еще, наверное, я интересен Полу. Он чувствует загадку. Я не слишком вписываюсь в образ киношного трудяги. Ну и славно, пусть потомится.
(Прямо сейчас, перебирая в голове воспоминания тех лет, я пытаюсь заново вызвать в себе чувства, испытанные при знакомстве с Полом. До той встречи в ресторане человека три расписывали мне «красоту» Пола, так что я заранее приготовился разочароваться в ней, хотя в дальнейшем его внешность стала казаться мне очень даже интересной. В то время Пол еще хранил остатки мальчишеской симпатичности, которая, однако, не скрывала странностей, таившихся за ее фасадом. Я увидел худое, как у голодающего, смуглое лицо, посаженные на разном, как на картине Пикассо, уровне глаза, резко очерченные и зло кривящиеся губы. Симпатичный профиль имел жесткие, как кромка ножа, черты. Впечатление, которое я получил, со временем не сильно изменилось: за милой внешностью, очарованием и тягучим акцентом проглядывал глубокий мрак. Порой он чудесным образом бодрил и стимулировал, как противоядие к свету и всему хорошему, но с опытом я приноровился употреблять его осторожно, в малых дозах. В больших он вызывал ощущение, будто ты отравился хинином.
Помню, когда Пол только вошел в ресторан, меня поразила его странная осанка. Его словно схватило параличом. Стройности Пол с годами не утратил, однако тогда выглядел по-мальчишески тощим, да и оделся как подросток, с напускной, преувеличенной небрежностью, словно бросал нам вызов. Неряшливый черный костюм без набивных плечиков и узкий в груди, кипенно-белая сорочка и черный галстук производили впечатление, будто он только что вернулся в город из какой-нибудь религиозной школы-интерната. Я знал, что Полу тогда было уже за тридцать, но молодежный стиль ему шел, сочетаясь с внешностью. Хотя такая моложавость и отдавала чем-то зловещим, как нечто сохранившееся сверхъестественным образом.)
И вот он сидит за столом напротив меня, а я говорю себе: так вот он какой, этот «сказочный» – до чего же мне омерзительно американское употребление этого слова! – Пол, «последний профессиональный педераст» и «самый дорогой жиголо»; печально известный компаньон перуанской миллионерши в Кап-Ферра[78] на вечеринке по случаю ее семидесятилетия, венгерского барона во время яхтенной прогулки в Балтике, принцессы какой-то там и прочих леди, что вздумали привести Пола с собой на вечер к какому-нибудь чопорному английскому герцогу и получили от ворот поворот. Пол, выгнанный из Швейцарии за то, что демонстративно нюхал – или притворялся, будто нюхает, – кокаин в салоне одного из отелей Санкт-Морица; арестованный в Португалии – и тут же выпущенный благодаря вмешательству члена кабинета министров – за вопиющее прилюдное сношение. Поговаривали, что его содержит некая особа королевских кровей с Балкан в изгнании. Сомнений нет, хотя бы половина, если не три четверти из этих россказней да правда. Вопрос в другом: какое мне дело? Часть меня уже не одобряет Пола; часть утомлена скучными легендами о его похождениях, однако с вердиктом я до сих пор не определился. Жду, вдруг Пол как-то заинтересует меня, и я почти уверен, что ему об этом известно. Интрига…
Наконец мы заказали еду и напитки, можно расслабиться. Рути смотрит на меня с лучезарной улыбкой, в которой читается ее природное обаяние. Одновременно Рути пытается скрыть то, что пьяна, и загладить вину. Пусть, она мне нравится. Рути – как зверь, в ней ощущается приятное качество создания, еще не ставшего человеком и сохранившего природную невинность. Оно будто только выбралось из теплой норки под холмом. Я улыбаюсь в ответ, ощущая приятное томление в груди; меня влечет к Рути. Первый тост я поднимаю за нее, хоть она и молчит, продолжая лишь улыбаться.
– Давай, Рути, – подначивает ее Пол, – до дна!
Наконец Рути поднимает бокал и пьет.
– Привет! – застенчиво произносит она. Голос у нее хриплый, почти призрачный, похож на эхо в доме с привидениями: «приве-е-ет»; некоторое время он преследует тебя, а потом жутковато стихает. Выпив, Рути плюхается на банкетку и кренится вбок. Из декольте выскальзывает ее большая бледная грудь в форме дыни, и Пол спешит вернуть ее на место.
– Сядь прямо, Рути! – нетерпеливо говорит он спутнице. И когда Рути наконец выпрямляется, хлопает ее по плечу, приговаривая: – Вот молодец!
Пол явно рисуется, норовит впечатлить меня самым невпечатляющим образом, мол, смотри, как я верчу богатенькой Рути; он как бы мимоходом пытается поразить меня. Меня! Ну и скукотища! Какого же он обо мне низкого мнения! Примитивнейший подхалим. Столько европейских любовников перебрал – хоть бы кто из них привил ему чувство стиля.
Я не впечатлен и не поражен и, желая показать это, изображаю свою фирменную улыбочку. Она как бы говорит: нам весело. Я взял ее на вооружение недавно и пока еще только обкатываю. Употребленная как надо, она сообщит собеседнику, что я нахожу эту жизнь чудесной, только не на низком человеческом уровне «Сазераков», оголенных грудей и шуточек на публику, но, sub specie aeternitatis[79], как вечный танец[80], майю[81], игру матери[82]. Я делаю вид, что потягиваю напиток, а сам едва подношу бокал к губам. Прячу пуританизм за ширмой притворного разгула. Рядом в углу стоит латунная плевательница из Старого Света. (Едва началась война, как в Америке проснулось повальное увлечение всем английским; даже бар в ресторане недавно переименовали в таверну, назвав ее «Эй, русалка!» и декорировав соответствующим образом.) Здесь так темно, что я незаметно выплескиваю напиток в плевательницу.
Тем временем Ронни, решив, похоже, что надо оживить обстановку, обращается ко мне с дразнящей