Ночь. Рассвет. Несчастный случай - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я отвечал: «Да, Катлин, конечно. Я помню».
Раньше, ей никогда бы в голову не пришло доказывать мне, что она помнит. Напротив, мы оба устыдились бы, что пали жертвой прошлого, поддались его обаянию. Я бы отвел глаза в сторону, заговорил бы о чем-нибудь другом. Теперь мы не сопротивлялись.
Но вот, однажды, она призналась…
Мы пили кофе у нее в комнате. По радио передавали скрипичный концерт, играл Исаак Стерн. Мы слушали этот концерт в Париже, в зале Плейель. Я помнил, что она взяла меня за руку, а я грубо оттолкнул ее. Я подумал, что если бы Катлин сейчас сделала то же самое, я бы не стал вырывать руку.
— Посмотри на меня, — сказала Катлин.
Я взглянул на нее. Она улыбалась вымученной улыбкой. У нее был вид брошенной женщины, которая знает о том, что ее бросили. Она барабанила по чашке своими длинными пальцами.
— Да, — сказал я. — Я помню.
Она поставила чашку, встала и опустилась передо мной на колени. Затем, не опуская головы, не краснея, твердым голосом — почти таким, как раньше — она сказала мне: «Наверное, я люблю тебя».
Она хотела продолжить, но я оборвал ее. «Замолчи!» — резко сказал я.
Я не хотел, чтобы она сказала: «Я люблю тебя с тех пор, как мы встретились».
Моя грубость не отразилась на лице Катлин. Но ее улыбка стала немного серьезней, немного болезненней.
— Я не виновата, — сказала она, как бы извиняясь. — Я старалась. Я боролась.
Бетховен, зал Плейель, Стерн, любовь. Любовь делает все таким запутанным, зато ненависть все упрощает. Ненависть расставляет акценты в бытии и явлениях, а также в том, что их разделяет. Любовь стирает все акценты. Я подумал: этот миг поставит еще одну точку в моей жизни.
— Тебе грустно? — спросила Катлин с болью в голосе.
— Нет.
Бедная Катлин. Она больше не пыталась изображать саму себя. Ее лицо было охвачено тревогой, глаза стали удивительно маленькими.
— Ты хочешь оставить меня?
Любовь и отчаяние, они идут рядом и несут в себе частицы друг друга. Я подумал: она изрядно выстрадала. Теперь мой черед исправить содеянное. Я должен обращаться с ней, как с больной. Я знаю: поступать так — означает унижать ее другое «Я». Но другое «Я» больше не существует. А то, что осталось — сломано.
— Я тебя не брошу, — сказал я голосом верного друга.
Слеза скользнула по ее щеке. «Ты меня жалеешь», — сказала Катлин.
— Я тебя не жалею, — искренне ответил я.
Я лгал. Я был вынужден лгать, и помногу. Она была больна. Больным людям можно лгать. Я никогда бы не солгал ее другому «Я».
Последующие недели и месяцы Катлин чахла.
Заняться ей было нечем — она не испытывала ни нужды, ни потребности в работе. Дни напролет она проводила в своей комнате, у окна, перед зеркалом. Одинокая и несчастная, она сознавала свое горе и свое одиночество.
Как и раньше, мы продолжали встречаться каждый вечер. Обеды, спектакли, концерты. Однажды я попытался поспорить с ней: напрасно она себя жалеет. От этого не легче ни ей, ни мне. Ей нужно подыскать себе какую-нибудь работу, чем-то заняться, заполнить спои дни. У нее в жизни должна быть цель.
— Цель, — говорила она, пожимая плечами. — Цель, какая цель? Армии Спасения? Стать покровительницей голодающих артистов? Отправиться в Индию помогать прокаженным? Цель? Где искать ее?
Тогда-то у меня и возникла идея. Я сказал, что тоже люблю ее.
Катлин не могла в это поверить. Она требовала доказательств. Я нашел их. Любой случай, который раньше говорил о том, что между нами нет любви, теперь вдруг начал свидетельствовать о противоположном. «Почему ты убрал руку тогда на концерте?» — «Я не хотел выдавать свои чувства». — «Почему ты мне никогда не говорил, что любишь меня?» — «Потому что я любил тебя». «Почему ты всегда смотришь мне прямо в глаза?» — «Чтобы убедиться, что моя любовь отражается в них».
Несколько недель она была настороже. Я тоже. Я считал себя ее нянькой. Иногда я тешился мыслью, что, может быть, она тоже обращается со мной, как с больным. Однажды мы снимем маски. Один из нас скажет: «Я только притворялся». — «И я тоже», — ответит другой. И горький привкус останется у нас на губах. Значит, жаль, что это была всего лишь игра.
Впрочем, Катлин не играла. Когда играют — не страдают. Та часть нашего «Я», которая наблюдает за нами, которая следит за нашей игрой, не должна мучиться. Катлин страдала. Несмотря на все доказательства, она не была убеждена. Она часто плакала в мое отсутствие. Когда мы были вместе, ее хорошее настроение оставалось наигранным.
Я больше не был свободен. Моя свобода унижала бы Катлин, которая так долго была скована. Я поставил себя по отношению к Катлин в такое положение, из которого уже не мог выбраться.
Если б от этого был хоть какой-то прок. Если бы это помогло Катлин. Но она по-прежнему оставалась несчастливой, и смех ее звучал неискренне.
Катлин становилась просто невыносимой. Она начала пить. Она махнула на себя рукой.
Я пытался с ней спорить: «Ты не имеешь права так себя вести».
— Почему? — спрашивала она с невинным видом, широко открыв глаза.
— Потому что я люблю тебя! Твоя жизнь дорога мне, Катлин!
— Давай, рассказывай! Ты меня не любишь, только говоришь так. Если бы любил, не говорил бы об этом.
— Я так говорю, потому что это правда.
— Ты говоришь так из жалости. Я тебе не нужна. Я не приношу тебе ни счастья, ни радости.
Эти споры не дали результатов, на которые я рассчитывал. Напротив, всякий раз потом Катлин еще больше падала духом.
Наконец, однажды вечером — за день до несчастного случая — она объяснила мне, почему не может поверить в искренность моей любви.
«Ты уверяешь, что любишь меня, но продолжаешь страдать. Ты говоришь, что любишь меня сегодня, а сам все еще живешь прошлым. Ты утверждаешь, что любишь меня, но отказываешься позабыть. По ночам тебе снятся кошмары. Иногда ты стонешь во сне. На самом деле, я ничего для тебя не значу, просто не существую. Для тебя существует только прошлое, не наше — твое. Я стараюсь сделать тебя счастливее — призрак встает в твоей памяти, и все идет прахом. Ты уже не там, но призрак сильнее меня. Думаешь, я не знаю? Ты считаешь, что твое молчание может скрыть тот ад, который ты носишь в себе? Или тебе кажется, что легко жить рядом с человеком, который страдает и не принимает ничьей помощи?»
Катлин не плакала. В тот вечер она не пила. Мы лежали в постели. Ее голова покоилась на моей вытянутой руке. Теплый ветер задувал в открытые окна. Мы только что улеглись. Таков был один из наших обычаев: никогда не начинать любовную игру сразу, сначала мы разговаривали.
Я чувствовал, как тяжелело мое сердце, казалось, оно не вмещало само себя. Катлин догадалась правильно. Страдание и угрызения совести нельзя скрывать слишком долго, они дают о себе знать. Она была права: я жил прошлым. Бабушка — со своей черной шалью на голове — не отпускала меня.
— Это я виноват, — ответил я.
Я объяснил ей: когда мужчина думает, что любит женщину, и говорит ей: «Я тебя люблю и буду любить вечно, пусть я умру, если разлюблю тебя», — он верит в свои слова. Но вот, однажды, он заглядывает в свое сердце и видит там пустоту. И он остается жив. С нами — теми, кто пережил годы смерти — дело обстоит по-другому. Когда мы говорим, что никогда не забудем — мы говорим правду. Мы не можем забыть. Призраки стоят перед нашими глазами. Даже когда мы смотрим на что-нибудь другое, призраки остаются. Наверное, если бы я смог забыть, я бы возненавидел себя. Наше пребывание там заложило в нас бомбы замедленного действия. Время от времени одна из них взрывается. И тогда нас захлестывают страдания, стыд и чувство вины. Нам стыдно, что мы чувствуем себя виноватыми в том, что живы, едим хлеба столько, сколько хотим, а зимой носим теплые носки. Одна из этих бомб, Катлин, наверняка принесет с собой безумие. Это неизбежно. Каждый, кто побывал там, заразился человеческим безумием. Раньше или позже оно всплывет на поверхность.
В тот вечер Катлин была трезва и рассудительна. Казалось, что ее прежнее «Я» вернулось к ней. Но я знал, что оно появляется лишь ненадолго и скоро снова покинет ее. Останется только подражание ему. А потом исчезнет и это «Я». Тогда разрыв станет неизбежным.
В ту ночь я понял, что рано или поздно мне придется бросить Катлин. Оставаться с ней стало бессмысленно.
Я сказал себе: страдание углубляет пропасть между нами и остальными людьми. Оно отгораживает нас стеной слез и презрения. Люди обходят стороной того, кто познал абсолютное страдание, если только не могут сделать из него бога. Если кто-то скажет им: я страдал не потому, что я был Богом, не потому, что я был святым, который уподоблялся Ему, а просто потому, что я человек, такой же, как вы, с вашей любовью, вашей трусостью, вашими грехами, вашими мятежами и вашими нелепыми амбициями — такой человек пугает людей, им становится стыдно. Они чураются его, словно он в чем-то виновен, будто он занял место Бога и освещает великую пустоту, которая открывается в конце любого пути.