Рцы слово твердо. Русская литература от Слова о полку Игореве до Эдуарда Лимонова - Егор Станиславович Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не пожелав присоединиться к тем из собратьев по перу, кто мучил Россию вместе с её палачами, Набоков сохранил себя в стане тех, кого мучила Россия в воспоминаниях и снах:
Бывают ночи: только лягу,
В Россию поплывет кровать,
И вот ведут меня к оврагу,
Ведут к оврагу убивать.
Не так уж много в истории русской литературы столь же восторженных и четких патриотических стихотворений, как это, написанное в 1927 году, которое, на мой взгляд, обязано быть в каждом учебнике русской словесности.
Бессмертное счастие наше
Россией зовется в веках.
Мы края не видели краше,
а были во многих краях.
Но где бы стезя ни бежала,
нам русская снилась земля.
Изгнание, где твое жало,
чужбина, где сила твоя?
Мы знаем молитвы такие,
что сердцу легко по ночам;
и гордые музы России
незримо сопутствуют нам.
Спасибо дремучему шуму
лесов на равнинах родных,
за ими внушенную думу,
за каждую песню о них.
Наш дом на чужбине случайной,
где мирен изгнанника сон,
как ветром, как морем, как тайной,
Россией всегда окружен.
На протяжении всей жизни в изгнании русское было для Набокова непрекращающейся болью от разлуки, прошедшей по буквально каждому нерву. В изумительно-страшном стихотворении «Отвяжись, я тебя умоляю» писатель вполне ясно выразил причины своего мнимого «космополитизма», своей языковой эмиграции, своей «мизантропии» – это попытка хотя бы так изолировать нервные окончания от боли по соприкосновения с памятью о России.
Обескровить себя, искалечить,
Не касаться любимейших книг,
Променять на любое наречье
Всё, что есть у меня, – мой язык.
Но этот страх перед невыносимой болью – это страх не отчуждения или ненависти, а любви:
Но за это, Россия, сквозь слезы,
Сквозь траву двух несмежных могил,
Сквозь дрожащие пятна березы,
Сквозь все то, чем я смолоду жил,
Дорогими слепыми глазами
Не смотри на меня, пожалей…
Но даже эта напускная отчужденность с Набокова мигом слетала, как только нужно было защитить честь России от невежества иностранца, рассуждающего о варварстве России и благодетельности для неё большевизма. Это невежество писатель ядовито изобразил в «Других берегах» в лице англичанина «Бомстона», прототипом которого стал соученик по Тринити Колледжу в Кембридже и будущий министр и пэр (едва не ставший консервативным премьером) Ричард Остин Батлер.
«То немногое, что мой Бомстон и его друзья знали о России, пришло на Запад из коммунистических мутных источников. Когда я допытывался у гуманнейшего Бомстона, как же он оправдывает презренный и мерзостный террор, установленный Лениным, пытки и расстрелы, и всякую другую полоумную расправу, – Бомстон выбивал трубку о чугун очага, менял положение громадных скрещенных ног и говорил, что не будь союзной блокады, не было бы и террора… Ему никогда не приходило в голову, что если бы он и другие иностранные идеалисты были русскими в России, их бы ленинский режим истребил немедленно. По его мнению, то, что он довольно жеманно называл «некоторое единообразие политических убеждений» при большевиках, было следствием «отсутствия всякой традиции свободомыслия» в России. Особенно меня раздражало отношение Бомстона к самому Ильичу, который, как известно всякому образованному русскому, был совершенный мещанин в своем отношении к искусству, знал Пушкина по Чайковскому и Белинскому и «не одобрял модернистов», причем под «модернистами» понимал Луначарского и каких-то шумных итальянцев; но для Бомстона и его друзей, столь тонко судивших о Донне и Хопкинсе, столь хорошо понимавших разные прелестные подробности в только что появившейся главе об искусе Леопольда Блума, наш убогий Ленин был чувствительнейшим, проницательнейшим знатоком и поборником новейших течений в литературе, и Бомстон только снисходительно улыбался, когда я, продолжая кричать, доказывал ему, что связь между передовым в политике и передовым в поэтике, связь чисто словесная (чем, конечно, радостно пользовалась советская пропаганда), и что на самом деле, чем радикальнее русский человек в своих политических взглядах, тем обыкновенно консервативнее он в художественных».
Проходит полтора десятилетия и былые поклонники коммунизма меняют свою точку зрения на советский строй во всем, кроме одного, – дело по-прежнему не в коммунизме и западническом марксизме, а в России, для которой ленинский большевизм оказался «слишком хорош».
«Дело было уже в конце тридцатых годов, и бывшие попутчики из эстетов теперь поносили Сталина (перед которым, впрочем, им еще предстояло умилиться в пору Второй мировой войны). В свое время, в начале двадцатых годов, Бомстон, по невежеству своему, принимал собственный восторженный идеализм за нечто романтическое и гуманное в мерзостном ленинском режиме. Теперь, в не менее мерзостное царствование Сталина, он опять ошибался, ибо принимал количественное расширение своих знаний за какую-то качественную перемену к худшему в эволюции советской власти. Гром «чисток», который ударил в «старых большевиков», героев его юности, потряс Бомстона до глубины души, чего в молодости, во дни Ленина, не могли сделать с ним никакие стоны из Соловков и с Лубянки. С ужасом и отвращением он теперь произносил имена Ежова и Ягоды, но совершенно не помнил их предшественников, Урицкого и Дзержинского. Между тем как время исправило его взгляд на текущие советские дела, ему не приходило в голову пересмотреть и может быть осудить восторженные и невежественные предубеждения его юности: оглядываясь на короткую ленинскую эру, он все видел в ней нечто вроде quinquennium Neronis (Нероновское пятилетие (лат.) – период, когда тиран Нерон казался хорошим государем)».
Американский поворот Набокова не сделал его, ни в коем случае, менее русским писателем. И в самих США он никогда не воспринимался как писатель «американский» в смысле не-русский, англосаксонский. Достаточно взглянуть на знаменитую обложку журнала «Тайм» в мае 1969 года. Хотя номер посвящен выходу англоязычной «Ады», Набоков предстает на ней как чисто русский феномен, в окружении узнаваемых русских символов – Василий Блаженный, характерно кириллические, так что не спутаешь, буквы «словодела» – «Ж», «Ш», «Д», и портрет матери.
Ну и бабочки, конечно. Набокова многие ужасно не любят за бабочек, видя в этом проявление особо изощренного его снобизма. Сообщаю – каждый в жизни должен ловить бабочек или делать что-то подобное. Отказ от энтомологии может быть только добровольным, в пользу, к примеру, розановской