Белый олеандр - Джанет Фитч
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это Барри Колкер.
Кит резко вскинула голову при этом имени — марионетка в руках неловкого кукловода.
Я возьму трубку в кабинете.
— Он звонит Ингрид, — сказала Марлен.
— Скажи ему, что я здесь больше не работаю. — Мать не поднимала головы от макета.
Марлен повторила это в трубку сладким фальшивым голосом.
— Откуда вы знаете Барри Колкера? — спросила редакторша, сверля мать большими, черными, как маслины, глазами.
— Просто знакомый, — ответила мать. Вечером, в долгих и нежных летних сумерках, люди выходили из квартир, гуляли с собаками, пили коктейли у бассейна, свесив ноги в воду. Появилась луна, припадая к земле в невозможной синеве горизонта. Мать стояла на коленях у столика и писала, ветерок перебирал китайские колокольчики на старом эвкалипте. Я лежала на ее постели. Мне хотелось навсегда заморозить этот момент — перезвон, тихий плеск воды, звяканье собачьих цепочек, смех, доносящийся от бассейна, шорох чернильной ручки матери, запах эвкалипта, тишину и покой. Хорошо бы закрыть это все в медальон и повесить на шею. Хорошо бы в эту совершенную минуту на нас напал тысячелетний сон, как на замок Спящей Красавицы.
Стук в дверь разрушил безмятежность. К нам никто никогда не приходил. Мать отложила ручку и схватила складной нож, который держала в банке с карандашами. Узкое темное лезвие было очень острым — хоть кошку брей. Она раскрыла нож, прижала его к бедру в опущенной руке, приложила палец к губам. Другой рукой запахнула белое кимоно поверх золотистой кожи.
Это был Барри.
— Ингрид! — позвал он.
— Как он смеет! — возмутилась мать. — Он не может так просто появиться на пороге без приглашения.
Она рывком распахнула дверь. Барри был в мятой гавайской рубашке, в руках бутылка вина и вкусно пахнущая сумка.
— Привет, — сказал он. — Я тут был рядом, решил заскочить.
Мать стояла в дверях, все еще прижимая к бедру лезвие.
— Да неужели?
И тут она сделала то, чего я даже представить себе не могла. Пригласила его войти и закрыла нож одним пальцем, не отрывая от ноги. Он окинул взглядом нашу большую комнату, изысканно лишенную обстановки.
— Только что переехали?
Мать не ответила. В этой квартире мы жили уже больше года.
Солнце горячо било сквозь шторы, когда я проснулась. Лучи красили полосами густой застоявшийся воздух, обернутый, словно махровое полотенце, вокруг раннего утра. Слышно было мужское пение, визг труб в душе, когда выключили воду. Барри остался на всю ночь. До утра. Все больше и больше ее правил нарушалось. Не каменными же они были, в конце концов, — всего лишь маленькими и хрупкими, словно бумажные журавлики. Я смотрела, как она одевается на работу, и ждала объяснений, но мать только улыбнулась.
После этой ночи начались поразительные перемены. В воскресенье мы отправились вместе на голливудский рынок, где они с Барри покупали шпинат и зеленую фасоль, помидоры и виноград с ягодами мельче чертежной кнопки, бумажные гирлянды чеснока, а я шла за ними следом, в немом изумлении глядя, как мать выбирает овощи, будто книги в книжной лавке. Моя мать, едой для которой был первый попавшийся стаканчик йогурта, банка консервов, пригоршня залежалых галет. Она неделями могла есть бутерброды с арахисовым маслом, даже не замечая этого. Я смотрела, как она спокойно огибает прилавки с ее любимыми белыми цветами, лилиями и хризантемами, и вместо них набирает букет огромных красных маков с черными пятнами в центре. По дороге домой они с Барри держались за руки и пели низкими сочными голосами песни шестидесятых: «Я бы сделала все ради любви», «Закат на мосту Ватерлоо».
Так много всего, чего я даже представить себе не могла. Она писала хайку на маленьких бумажках и совала их ему в карманы. Я выуживала их, если могла, читала и краснела: «Маки сочатся чистым блаженством. Ты и я, это сладкое поле боя».
Однажды утром, на работе в журнале, она показала мне фото в бульварной газетке «Мать Калигулы», сделанное на вечеринке после той ночи. У обоих на ней был ошарашенный вид. Заголовок объявлял ее новой любовью Барри. Раньше такие выражения приводили ее в ярость сильнее чего бы то ни было — женщина как мужское что-то. А сейчас она держалась так, будто выиграла поединок.
Страсть. Я никогда не думала, что с ней может случиться нечто подобное. Бывали дни, когда она не узнавала себя в зеркале — черные от желания глаза, спутанные волосы, пахнущие мускусом, козлиным запахом Барри.
По вечерам они уходили вместе, потом она рассказывала мне об этом, смеясь: «Вокруг него вьются женщины, орут павлиньими голосами: «Барри! Где ты пропадал?» Но это неважно. Теперь он со мной. Ему нужна только я».
Страсть диктовала ей свои правила. Исчезли всякие упоминания о козлоподобной внешности Барри, его испорченных зубах, мешковатом теле, неряшливой одежде, убогом английском, даже о его беззастенчивых клише и посредственных статьях на криминальные темы, в которых попадались диалектные словечки. Я и подумать не могла, что когда-нибудь увижу мать в обнимку с коренастым мужчиной, стянувшим волосы в кудрявый хвост, в коридоре напротив нашей квартиры; или чтобы она позволяла ему шарить ладонью по колену и приподнимать юбку под скатертью крайнего столика в полутьме ресторана «Хунань». Глядя, как она закрывает глаза, я кожей чувствовала волны страсти, плывущие над чайными чашками, словно запах духов.
По утрам, когда я шла через комнату в туалет, они вместе лежали на широком белом матрасе. Могли даже окликнуть меня. Мать уютно клала голову ему на руку. Комната пропитывалась ароматом их ласк, словно это была самая простая и обычная вещь на свете. Когда я об этом думала, мне хотелось громко рассмеяться. Сидя во дворике на «Перекрестках мира» под перечным деревом, я писала в своем блокноте: «М-р и миссис Барри Колкер». Тренировалась, произнося на разные лады: «Можно звать тебя папой?»
Я никогда не говорила матери, что хотела отца. По этому поводу был задан только один вопрос, должно быть, еще в детском саду. Тогда мы вернулись в Штаты и жили в Голливуде. Был жаркий день, душный и влажный, мать была в плохом настроении. Она поздно забрала меня из группы, нам надо было на рынок. Мы тогда ездили на старом «датсане», я до сих пор помню горячее сиденье с рубчиками и дырки в днище, сквозь которые было видно дорогу.
У нас только что начались занятия, и молодая воспитательница, миссис Уильяме, спрашивала нас об отцах. Отцы жили в Сиэтле, в Панорама-сити или Сан-Сальвадоре, двое даже успели уже умереть. Работали юристами, барабанщиками или вставляли стекла в окна автомобилей.
— А где мой отец? — спросила я у матери. Она резко включила передачу, перебросила через меня пояс безопасности.
— У тебя нет отца, — сказала она.
— У всех же есть.
— Отцы — только лишние неприятности, — сказала она. — Поверь, тебе повезло. У меня был один, я-то знаю. Просто забудь, — и включила радио, грохочущий рок-н-ролл.
Как будто я была слепая, и она сказала мне: зрение ничего не значит, это нормально, что ты не видишь. Я стала рассматривать отцов — в магазинах, на игровых площадках, на качелях, где они качали своих дочек. Отцы всегда знали, что надо делать, и это мне нравилось. Они были похожи на пристани, прочно укрепленные на берегу, рядом с ними было уютно и безопасно. Их не носило беспорядочно по жизни, как нас. Сейчас я молилась, чтобы Барри Колкер оказался таким.
Их любовное бормотание было моей колыбельной, моим сундуком с приданым. Я складывала туда красивое белье, летний лагерь, новые сандалии, Рождество. Самозабвенно перебирала праздничные ужины, собственную комнату, велосипед, проверку уроков по вечерам. Еще один год, похожий на предыдущий, и следующий за ним, такой же безмятежный, один за другим — как мостик, и тысяча разных разностей, тонких и неуловимых, так знакомых девочкам, растущим без отца.
На Четвертое июля Барри повез нас смотреть игру на Доджер-стадион и купил нам бейсболки болельщиков. Мы ели хот-доги, они с матерью пили пиво из бумажных стаканов, и он объяснял ей бейсбол как философию, ключ к американскому характеру. Кинув монетку продавцу арахиса, Барри поймал пакетик, брошенный нам в ответ. Арахисовые скорлупки падали на землю. Я едва могла узнать нас в этих синих высоких бейсболках. Как будто семья: Мама, Папа и ребенок. Мы качались, сцепившись «волной» за плечи, потом они процеловались всю седьмую передачу, а я рисовала рожицы на орешках. Потом был фейерверк, завыли все сигнализации на автостоянке.
В другой выходной он возил нас на остров Каталина. При переправе меня сильно укачало, и Барри клал мне на лоб мокрый носовой платок, совал мятные леденцы. Мне нравились его встревоженные карие глаза, беспокойный вид, — словно он раньше никогда не видел, как рвет ребенка. Я старалась не очень-то слоняться вокруг них, когда мы приплыли, надеясь, что он сделает ей предложение, пока они гуляли меж лодок по берегу и ели креветки из бумажного кулька.