Закат одного сердца - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мало-помалу, шаг за шагом, оставляла его боль: уже не так цепко, не так жгуче впивались в него свирепые когти. Но что-то чувствовалось, — уже почти не боль, а что-то чуждое, инородное давило и теснило, проникая вглубь. Старик лежал с закрытыми глазами и напряженно прислушивался к тому, что происходило в нем: ему казалось, что какая-то чужая, неведомая сила сперва острым, а теперь тупым орудием что-то выгребала из него, нить за нитью обрывала что-то в его теле. Не было уже боли. Не было мучительных тисков. Но что-то тихо истлевало и разлагалось внутри, что-то начало отмирать в нем. Все, чем он жил, все, что любил, сгорало на этом медленном огне, обугливалось, покрывалось пеплом и падало в вязкую тину равнодушия. Он смутно ощущал: что-то свершалось, что-то свершалось в то время, как он лежал здесь, на диване, и с горечью думал о своей жизни. Что-то кончалось. Что? Он слушал и слушал.
Так начался закат его сердца.
Старик лежал с закрытыми глазами в полутемной комнате; мало-помалу он задремал, и его затуманенному сознанию представилось — не то сон, не то явь, — что откуда-то, из какой-то невидимой раны (которая не болит и о которой он не знает) сочится что-то влажное, горячее и вливается в его жилы, как будто он истекает кровью, но она течет не наружу, а внутрь. Ему не было больно, это происходило не быстро, очень спокойно. Медленно просачивались капли и, точно тихие, теплые слезы, падали в самое сердце. Но сердце не отзывалось ни единым звуком; безмолвно вбирало в себя чуждую влагу, всасывало ее, как губка, становилось все тяжелее, и вот оно уже набухло, ему уже тесно в грудной клетке. Собственная тяжесть тянет его вниз, раздвигает связки, дергает, напряженные мышцы. Все нестерпимее давит и жмет истерзанное огромное сердце. И вдруг — ах, как это больно! Его безмерно тяжелое сердце трогается с места и начинает медленно опускаться. Не сразу, не рывком, а плавно, постепенно отделилось оно от мышечной ткани и двинулось вниз; не так, как падает брошенный с высоты камень или созревший плод; нет, как губка, насыщенная влагой, опускалось оно — глубже, все глубже уходя в пустоту, в небытие, куда-то за пределы его существа, в непроглядную безбрежную ночь. И внезапно воцарилась зловещая тишина — воцарилась там, где только что билось теплое, переполненное сердце: там стало пусто, холодно и жутко. Не слышно было стука, не просачивались капли: все утихло, умерло. И будто в черном гробу лежало это непостижимо немое ничто в содрогающейся груди.
Так ярко было это испытанное во сне чувство, так глубоко смятение, охватившее старика, что он, проснувшись, невольно схватился за левую сторону груди, чтобы проверить, есть ли у него сердце. Но, слава богу! — что-то билось, глухо, размеренно под его пальцами, и все же казалось, что эти глухие удары раздаются в пустом пространстве, а сердца нет. У него было странное ощущение — как будто его собственное тело отделилось от него. Боль не тревожила, ничто уже не дергало истерзанных нервов; все безмолвствовало, все застыло, окаменело в нем. «Как же это так? — подумал он, — ведь только сейчас я невыносимо страдал, что-то жгло меня, теснило, каждый нерв вздрагивал. Что же случилось со мною?» Он прислушивался к пустоте внутри своего тела: не шевельнется ли там что-нибудь? Но все ушло — не струилась кровь, не стучало сердце; он слушал, слушал: нет, ничего, угасли, замерли все звуки. Ничто уже не теснило, не сжимало, ничто не мучило: там, должно быть, было пусто и черно, как в сердцевине сгоревшего дерева. Вдруг ему почудилось, что он уже умер или что-то умерло в нем — так медленно, так неслышно обращалась кровь в его жилах. Холодным, как труп, ощущал он собственное тело, и ему было страшно прикоснуться к нему теплой рукой.
Старик напряженно вслушивался в себя; он не слышал боя часов, доносившегося с озера, не замечал, что сгущаются сумерки. Близилась ночь, вечерний мрак постепенно вычеркивал предметы из темнеющей комнаты; погас, наконец, и кусок неба, еще слабо светившийся в прямоугольнике окна. Старик не замечал окружавшей его темноты: он вглядывался только во мрак в нем самом, вслушивался только во внутреннюю пустоту, как в свою смерть.
Вдруг в соседнюю комнату ворвался задорный смех, луч света брызнул сквозь щель приоткрытой двери. Старик испуганно привскочил: жена, дочь! Сейчас они увидят, что он лежит на диване, начнут расспрашивать. Он торопливо застегнул жилет и сюртук; зачем им знать об его припадке, какое им до этого дело?
Но мать и дочь не искали его. Они явно торопились: нетерпеливые удары гонга в третий раз уже приглашали к обеду. По-видимому, они переодевались, через дверь до него доносилось каждое движение. Вот они выдвинули ящики комода, вот звякнули кольца на мраморном умывальнике, стукнули брошенные ботинки; и, не умолкая ни на минуту, звучали их голоса: каждое слово, каждый слог с убийственной отчетливостью доносился до настороженного слуха старика. Сначала они говорили о своих кавалерах, посмеиваясь над ними, о забавном происшествии во время прогулки, перебрасывались отрывочными замечаниями, поспешно умываясь, причесываясь, прихорашиваясь. Но вдруг разговор перешел на него.
— Где же папа? — спросила Эрна, видимо сама удивляясь, что так поздно вспомнила о нем.
— Откуда я знаю? — ответил голос матери, раздраженной уже одним упоминанием о нем. — Вероятно, ждет внизу и в сотый раз перечитывает биржевой бюллетень во франкфуртской газете — больше ведь он ничем не интересуется. Ты думаешь, он хоть раз взглянул на озеро? Он сказал мне сегодня, что ему здесь не нравится. Он хотел, чтобы мы сегодня же уехали.
— Сегодня?.. Но почему же? — прозвучал голос Эрны.
— Не знаю. Кто его разберет? Здешнее общество его не устраивает, наши знакомства ему не подходят — вероятно, сам чувствует, что он не на месте среди них. Просто стыдно смотреть на него — всегда в измятом костюме, с расстегнутым воротничком… Ты бы сказала ему, чтобы он хоть вечером одевался приличнее — он тебя слушает. А сегодня утром… как он накинулся на лейтенанта, — я готова была сквозь землю провалиться…
— Да, да… что это было?.. Я все хотела тебя спросить… что это нашло на папу?.. Таким я его никогда не видала… я просто испугалась.
— Пустяки, просто был не в духе… наверное, цены на бирже упали… или оттого, что мы говорили по-французски… Он не выносит, когда другие веселятся… Ты не заметила: когда мы танцевали, он стоял у двери, точно убийца, спрятавшийся за деревом… Уехать! Сию минуту уехать! — и только потому, что ему так захотелось… Если ему здесь не нравится — это не причина мешать нам веселиться… Но я не обращаю внимания на его капризы, пусть говорит и делает что ему угодно.
Разговор оборвался. По-видимому, они закончили свой вечерний туалет, потому что дверь в коридор стукнула, послышались шаги, щелкнул выключатель, погас свет.
Старик неподвижно сидел на диване. Он слышал каждое слово. Но удивительно: он больше не чувствовал боли, ни малейшей боли. Неугомонный часовой механизм, который еще недавно так невыносимо стучал и неистовствовал в груди, затих и успокоился — должно быть, он сломался. Ничто не дрогнуло в нем от этого грубого прикосновения. Не было ни гнева, ни ненависти… ничего… ничего… Старик не спеша оправил костюм, осторожно спустился с лестницы и подсел к жене и дочери, точно к чужим людям.
Он не разговаривал с ними за обедом, а они не обратили взимания на это ожесточенное, стиснутое, словно кулак, молчание. Не прощаясь, он поднялся в свою комнату, лег и потушил свет. Много позже пришла его жена после приятно проведенного вечера; предполагая, что он спит, она разделась в темноте. Скоро он услыхал ее тяжелое, ровное дыхание.
Старик, наедине с самим собой, широко открытыми глазами смотрел в пустоту ночи. Рядом с ним что-то лежало и глубоко дышало в темноте; он силился вспомнить, что эту женщину, которая дышит одним воздухом с ним, он когда-то знал молодой и страстной, что она родила ему ребенка и была связана с ним глубочайшим таинством крови; он настойчиво внушал себе, что это теплое и мягкое тело, лежащее так близко, что он мог коснуться его рукой, когда-то было жизнью в его жизни. Но странно: мысли о прошлом не вызывали в нем никаких чувств, и он слушал дыхание жены точно так же, как доносящийся в открытое окно плеск волн, набегающих на прибрежную гальку. Все это ушло, давно миновало, осталось только случайное и чуждое соседство: кончено, все кончено навеки.
Еще один-единственный раз он вздрогнул — тихо, как бы крадучись, скрипнула дверь в комнате дочери. «Итак, сегодня опять», — подумал он и почувствовал легкий укол в уже омертвевшем, казалось, сердце. С минуту что-то дергалось в нем, словно умирающий нерв. Но и это прошло: «Пусть делает, что хочет! Что мне до нее!»
И старик опять откинулся на подушку. Мягче обволакивал мрак горячий лоб, благотворная прохлада проникала в кровь. И вскоре неглубокий сон затуманил обессиленное сознание.