Закат одного сердца - Стефан Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С площадки заметили старика. Дочка, улыбаясь, замахала ракеткой, мужчины поклонились. Он не ответил на приветствия и только в упор смотрел опухшими, налитыми кровью глазами на ее горделивую улыбку: «И ты еще смеешь улыбаться, бесстыдница!.. Но и тот, может быть, посмеивается про себя и думает — вот он стоит, старый, глупый еврей… всю ночь напролет он храпит в своей кровати… если бы он только знал, старый дурак?.. Да, да, я знаю, вы смеетесь, вы брезгливо обходите меня, как плевок… но дочь — смазливая девчонка и готова к услугам… а мать, правда, немного толстовата, накрашена и все такое, но еще ничего, пожалуй, и она не откажется… Верно, кобели, верно: вы правы — ведь они сами бегают за вами… Какое вам дело до того, что у кого-то сердце обливается кровью… лишь бы вам позабавиться, лишь бы их позабавить, потаскух!.. Застрелить бы вас из револьвера, отхлестать плетью!.. Но вы правы, ведь никто этого не делает… ведь только глотаешь обиду и гнев, как собака свою блевотину… трусишь… не хватаешь бесстыдницу за рукав, не оттаскиваешь ее от вас… стоишь тут, молчишь и давишься своей желчью… трус… трус… трус…»
Старик схватился за сетку, он дрожал от бессильного гнева. И вдруг он плюнул себе под ноги и, шатаясь, вышел из сада.
Старик бродил по улицам городка; вдруг он остановился перед витриной магазина; за стеклом высились пестрые пирамиды и ступенчатые башни, искусно сложенные из всевозможных товаров, — все, что может понадобиться туристам: сорочки и рыболовная снасть, блузки и удочки, галстуки, книги, даже печенье; но старик смотрел только на один предмет, небрежно брошенный среди дорогих нарядных вещей, — на толстую узловатую палку с железным наконечником; такой палкой, если крепко взять ее в руку и размахнуться…
«Убить… убить собаку!» — как в чаду, почти с наслаждением думал старик; он вошел в лавку и за ничтожную цену приобрел суковатую увесистую дубину. И как только он сжал ее в кулаке, он ощутил прилив сил: ведь любое оружие всегда придает физически слабому человеку известную уверенность. Старик крепко сжимал палку и чувствовал, как напрягаются мышцы руки. «Убить… убить собаку!» — бормотал он про себя, и невольно его тяжелый, спотыкающийся шаг становился тверже, ровнее; он проворно шел, нет, он бегал взад и вперед но набережной, задыхаясь, весь в поту — больше от прорвавшейся, наконец, ярости, чем от быстрой ходьбы. А рука его судорожно стискивала массивный набалдашник палки.
Так он вошел в голубоватую тень прохладной террасы, ища глазами неизвестного ему врага. И он не ошибся: в углу, развалясь в удобных плетеных креслах, потягивая через соломинки виски с содовой, весело болтая, сидели его жена, дочь и неизбежная троица. «Который из них, который? — думал он, крепко сжимая палку в кулаке. — Кому из них проломить голову… кому?.. кому?..» Но Эрна, неверно истолковав его ищущий взгляд, уже вскочила и бежала ему навстречу. — Где ты был, папочка? Мы повсюду искали тебя. Знаешь, господин фон Медвиц приглашает нас покататься в его автомобиле, мы поедем берегом до самого Дезенцано, вокруг всего озера. — Она ласково подталкивала его к столику, видимо ожидая, что он поблагодарит за приглашение.
Мужчины вежливо поднялись со своих мест, чтобы поздороваться с ним. Старик задрожал. Но он чувствовал близость дочери, ее теплую ласку, и это лишало его решимости. Воля его была сломлена, и он пожал одну за другой протянутые руки, молча сел, достал сигару и с ожесточением впился зубами в мягкую табачную массу. Прерванный было разговор на французском языке, сопровождаемый взрывами смеха, возобновился.
Старик сидел, съежившись, молча, и с такой силой грыз сигару, что коричневый сок окрасил его зубы. «Они правы… тысячу раз правы… — думал он. — Он может плюнуть мне в лицо… ведь я пожал ему руку!.. Я же знаю, что один из них и есть тот негодяй… а я спокойно сижу с ним за одним столом… Я его не убил, даже не ударил… нет, я вежливо подал ему руку… Они правы, совершенно правы, если смеются надо мной. И как они разговаривают в моем присутствии, будто меня вовсе нет… будто я уже лежу в земле!.. И ведь обе они — и Эрна и ее мать — прекрасно знают, что я не понимаю ни слова по-французски… обе это знают… обе, и ни одна из них не обратится ко мне хотя бы только для виду, чтобы мне не казаться таким смешным, таким ужасно смешным… Они стараются не замечать меня… я для них только неприятный придаток, что-то лишнее, мешающее им… они стыдятся меня и терпят только потому, что я даю деньги… О, эти деньги, эти грязные, гнусные деньги, которыми я их испортил… эти деньги, над которыми тяготеет божье проклятье… Хоть бы слово сказали мне моя жена, родная дочь, хоть бы слово… Только на этих зевак глядят они, на этих разряженных, вылощенных кретинов… и как они хохочут, чуть не визжат, слушая их… А я… все это я терплю… сижу, слушаю, как они смеются, ничего не понимаю и все-таки сижу, вместо того чтобы стукнуть кулаком… поколотить бы их этой палкой, разогнать, раньше чем они начнут безобразничать на моих глазах… Все это я позволяю, сижу и молчу, как дурак… трус… трус… трус!»
— Разрешите, — сказал на ломаном немецком языке итальянский офицер и потянулся к зажигалке.
Старик, пробужденный от глубокого раздумья, вздрогнул и бросил яростный взгляд на ничего не подозревавшего офицера. На мгновенье неистовый гнев овладел им, и он судорожно сжал в кулаке палку. Но тотчас губы его скривились и расплылись в бессмысленной усмешке: — О, я разрешаю, — повторил он резким, срывающимся голосом. — Конечно, я разрешаю, хе-хе… все разрешаю… все, что только хотите… хе-хе… все… все, что у меня есть, к вашим услугам… со мной можно себе все позволить…
Офицер удивленно посмотрел на него. Плохо зная язык, он не все понял. Но кривая, бессмысленная усмешка старика смутила его. Немец невольно вскочил, обе женщины побледнели как полотно — на мгновение воцарилась удушливая тишина, точно в короткий промежуток между молнией и раскатом грома.
Но быстро исчезла с лица старика злобная усмешка, палка выскользнула из рук, он съежился, как побитая собака, и смущенно кашлянул, испуганный собственной смелостью. Эрна поспешно заговорила, чтобы нарушить тягостное молчание, немецкий барон ответил с нарочитым оживлением, и спустя несколько минут уже вновь беспечно журчал на миг задержавшийся поток слов.
Старик безучастно сидел среди весело болтающих людей, всецело уйдя в себя, — можно было подумать, что он спит. Увесистая палка, выскользнувшая из его рук, болталась между ног. Все ниже опускалась его склоненная на руку голова. Но теперь уже никто не обращал на него внимания: над его унылым молчанием звучно плескались словесные волны, время от времени вскипая пеной смеха от игриво брошенной шутки, а он неподвижно лежал на дне, в бескрайнем мраке стыда и горя.
Мужчины встали, Эрна поспешно последовала их примеру, несколько медленнее поднялась мать. Они гурьбой отправились в гостиную и не сочли нужным обратиться с особым приглашением к задремавшему старику. Почувствовав внезапно образовавшуюся вокруг него пустоту, он очнулся — так просыпается спящий среди ночи, когда с него соскользнет одеяло и холодный воздух коснется обнаженного тела. Он невольно обвел взглядом опустевшие кресла, но из гостиной, где стоял рояль, уже неслись громкие забористые звуки джаза, смех и одобрительные возгласы. Танцевать пошли! Да, танцевать, без устали танцевать — это они умеют. Снова и снова горячить кровь, бесстыдно прижиматься друг к другу — и цель достигнута. Танцуют, лентяи, лоботрясы, вечером, ночью и средь бела дня — этим они и завлекают женщин.
Он опять со злобой схватил свою палку и поплелся за ними. В дверях он остановился. Барон сидел у рояля вполоборота, чтобы видеть танцующих, бренча наизусть и наугад американскую модную песенку. Эрна танцевала с офицером, а длинноногий граф Убальди не без труда вел свою тяжеловесную, полную даму. Но старик смотрел только на Эрну и ее кавалера. Как легко и вкрадчиво этот бездельник положил руки на ее хрупкие плечи — словно она всецело принадлежала ему! Как она подавалась к нему всем телом! Как они льнули друг к другу у него на глазах, едва сдерживая сжигающую их страсть. Да, это он, он: каждое их движение выдавало уже проникшую в кровь близость. Да, это он — он, и никто другой: он читал это в ее полузакрытых глазах, в которых сияло воспоминание о более полном наслаждении; да, вот он — вор, который ночью пламенно касался всего, что сейчас полускрыто легким развевающимся платьем! Вот вор, похитивший у него дитя… его дитя! Старик невольно сделал шаг к ней, чтобы вырвать ее из его рук. Но она не взглянула на него. Всем существом отдавалась она ритму танца, подчиняясь едва уловимому движению ведущей ее руки: откинув голову, полуоткрыв рот, она самозабвенно уносилась в увлекавшем ее потоке музыки, не ощущая ни пространства, ни времени, не замечая старика, который, дрожа как в лихорадке и задыхаясь, не сводил с нее воспаленного негодующего взгляда. Она ощущала только себя, свое собственное юное тело, послушно следовавшее бешено скачущему ритму. Она ощущала только себя да еще близость горячего мужского дыхания, сильную руку, обнимающую ее, и боролась против искушения ринуться навстречу этому желанию, отдаться его властной силе. И все это мучительно обостренным чутьем угадывал старик; каждый раз, когда она уносилась от него в круговороте танца, ему казалось, что она пропадает навеки.