Существование и открытие красоты - Ясунари Кавабата
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я учился в средней школе, когда впервые прочитал эти начальные строки «Такэтори-моногатари» (начало X в.) и сразу ощутил их красоту. Когда я видел бамбуковую рощу в Сага, вблизи от Киото, или молодые бамбуковые леса в Ямадзаки и Мукомати (они дальше от Киото, но ближе к моему дому), я представлял себе, что в таком же красивом лесу светится коленце бамбука, в котором живет Кагуяхимэ. Мне, ученику средней школы, не было известно о тех легендах и преданиях, которые лежат в основе «Такэтори-моногатари», но я чувствовал, что автор «Такэтори» открыл, пережил и сотворил красоту. Я и сам стремился к этому, и потому эта родоначальница японской повести, ее ни с чем не сравнимое изящество доставляли мне неслыханное удовольствие. Я был зачарован ею. Будучи юношей, я воспринял эту повесть как поклонение чистоте и невинности, прославление вечной женственности.
Возможно, это плод моего юношеского воображения, но и теперь мне кажется, что два упомянутых отрывка из «Гэндзи»: «Кагуяхимэ чиста от земной грязи, благородна и возвышенна в мыслях» и «Небеса, куда вознеслась Кагуяхимэ, — никто о них ничего не знает» — это не только изящные слова самой Мурасаки, но и мои ощущения. Здесь, в Гонолулу, я прочел у современных исследователей японской литературы, что «Такэтори-моногатари» выражает тоску людей той эпохи по беспредельности, вечности и чистоте. Моему юношескому воображению казалось очаровательным, что крошечная, «всего в три суна», Кагуяхимэ живет, окруженная заботой, в корзинке из бамбука. Мне невольно пришла на память песня императора Юряку из начала первого свитка «Манъёсю» (поэтическая антология VIII в.):
Ах, с корзинкой, корзинкой прелестной в рукеИ с лопаткой, лопаткой прелестной в руке,О дитя, что на этом холме собираешь траву,Имя мне назови, дом узнать твой хочу!Ведь страною Ямато, что боги узрели с небес,Это я управляю и властвую я!Это я здесь царю, и подвластно мне все,Назови же мне дом свой и имя свое!
Представляешь себе девушек с корзинками в руках, собирающих на холмах травы. Наверное, по ассоциации с Кагуяхимэ — небесной девой, которая вознеслась в лунный дворец, я вспомнил о девушке Мама-но Тэкона из Кацусика, которой многие домогались, но никто не добился ее руки. Бросившись в воду, она покончила с собой. И об этом есть песня в «Манъёсю»:
И хоть слышал я, что здесьМесто, где лежит она,Успокоившись навек,Чудо-дева ТэконаИз страны Кацусика,—Потому ли, что листваНа деревьях хинокиСтала так густа,Потому ль, что у сосныКорни далеко ушли,—Не узнать мне этих мест…Видел это я самИ другим собираюсь поведатьО Кацусика — славной стране, где в уезде МамаЗнаменитой красавицы — девы младой ТэконаМесто вечного упокоенья…Вот в Кацусика, в дальней стране,В тихой бухте Мама,Верно, здесь, наклонившись,Срезала жемчужные травы морскиеТэкона. Все о ней нынче думаю я…
(Ямабэ Акахито, VIII 6.)Там, где много певчих птиц,В той восточной стороне,В древние годаЭто все произошло,И до сей еще порыСказ об этом все идет…Там, в Кацусика-стране,Дева Тэкона жила,В платье скромном и простомИз дешевого холста,С голубым воротником.Дома пряла и ткалаВсе как есть она сама!Даже волосы ееНе знавали гребешка,Даже обуви не знала,А ходила босиком.Несмотря на это все,Избалованных детей,Что укутаны в парчу,Не сравнить, бывало, с ней!Словно полная луна,Был прекрасен юный лик,И бывало, как цветок,Он улыбкой расцветал…И тотчас, как стрекозаНа огонь стремглав летит,Как плывущая ладьяК мирной гавани спешит,Очарованные ею,Люди все стремились к ней!Говорят, и так недолго нам,Ах, и так недолго намВ этом мире жить!Для чего ж она себяВздумала сгубить?В этой бухте, где всегдаС шумом плещется волна,Здесь нашла покой онаИ на дне лежит…Ах, в далекие годаЭто все произошло,А как будто бы вчераРади сумрачного дняНас покинула она!
(Заключительная танка):
И когда, в страну эту восточную придя,Взглянешь, как у брега катится волна,Сразу загрустишьО деве молодой,Что сюда ходила часто за водой.
(Тахахаси-но Мусимаро, VIII в.)Дева Тэкона из Мама — один из идеальных женских образов «Манъёсю». Мусимаро принадлежит также «длинная песня» — легенда о деве Унаи, из-за которой не на жизнь, а на смерть поссорились двое:
Каждый в воду и огоньЗа нее готов идти!И когда в тех состязаньяхДруг для друга стал врагом,Дева, горько опечалясь,Матери сказала так:«Из-за девушки не знатной,А простой, такой, как я,Что прядет простые нитиИ не ведает шелков,Если знатные героиВздумали себя убить,Значит, мне не быть счастливойС тем, кого хочу любить!Жив ли будет он, не знаю,Неизвестно это мне,Лучше ждать его я будуВ лучшей, вечной стороне».
И, плача, она покончила с собой.
Молча плача и горюя,Унаи ушла навек.Только юношу ТинуЭто все во сне увидел…И, тая на сердце тайну,Он ушел за нею вслед…Тут герой из Унаи,Что отстал теперь от них,В небеса свой взор направил,Словно там он их искал,Громким криком закричал он,Стиснув зубы, он упал,—Гневный крик его раздался,Словно он кому кричал:«Нет, не дам, чтоб мой соперникПобедить меня сумел».И схватил он меч свой острый,Что у пояса висел…
И оба последовали вслед за нею.
И, на долгие годаЧтобы память сохраниласьИ на вечные векаЧтобы все передавалиЭтот сказ из уст в уста,В середине положилиДеву юную тогда,А с боков легли с ней рядомДва героя-удальца:Здесь нашли они покой.Мы о тех делах слыхали,Ну а сами не видали,—Только кажется порой,Что при нас это случилось,Слезы катятся рекой!
В молодые годы мне больше всего из японской классики нравились хэйанские «Гэндзи-моногатари» и «Записки у изголовья». Более ранние «Кодзики» (712 г.) и более поздние «Хэйкэ-моногатари» (начало XIII в.), рассказы Сайкаку (1642–1693) и драмы Тикамацу (1663–1724) я прочел позже. Что касается поэзии, то, казалось бы, сначала следовало прочесть хэйанское «Кокинсю», а я начал, с «Манъёсю» эпохи Нара (VIII в.). Правда, я не столько сам выбирал, что читать, сколько следовал духу времени. Конечно, язык «Кокинсю» проще языка «Манъёсю», но молодым людям доступнее «Манъёсю», чем «Кокинсю» или «Синкокинсю» (поэтическая антология XIII в.), живые чувства «Манъёсю» им ближе. Я вот думаю, хотя может показаться, что упрощаю вопрос: в прозе я оказывал, предпочтение грациозному, женскому стилю, а в поэзии — мужественному, мужскому. Но, так как и в том и в другом случае я имел дело с лучшими произведениями, это пошло на пользу. Наверное, многие вещи обусловливают переход от «Манъёсю» к «Кокинсю». И наверное, я опять впадаю в банальность, но переход от «Манъёсю» к «Кокинсю» можно сравнить с переходом от культуры Дзёмон к культуре Яёй. Это периоды глиняных сосудов и глиняных фигурок. Если глиняные сосуды и фигурки периода Дзёмон — предметы мужского стиля, то глиняные сосуды и фигурки периода Яёй — образы женского стиля. Конечно, нельзя забывать, что период Дзёмон продолжался пять тысяч лет.
Я потому вдруг вспомнил про культуру Дзёмон, что красота Японии, вновь открытая и пережитая после войны, не есть ли красота Дзёмон? Были обнаружены глиняные сосуды и фигурки, погребенные под землей. Произошло открытие красоты, которая и в земле продолжала существовать. Конечно, о красоте Дзёмон знали и до войны, но только в наши дни, уже после войны, эта красота получила настоящее признание и распространение. Вновь предстала взору красота столь мощной жизненной силы, что диву даешься; кажется невероятным, что ее могли создать японцы в такой глубокой древности.
Следуя извилистой дорогой ассоциаций, я отклонился от главы «Занятия каллиграфией» и уж больше не вернусь к «Гэндзи». Но рассказ о том, как монах Содзу из Ёкава спас Укифунэ, уж очень хорош: «Больно видеть, если равнодушно взирают, как от рук человека погибает рыба, плавающая в пруду, или олень, резвящийся в горах. Но если случается человеку продлить жизнь хотя бы на день, то это уж наш долг. Кто бы она ни была, вселился в нее злой дух или божество, или, соблазненная дурным человеком, она от отчаяния решила умереть, мы не можем ее бросить и не вознести молитвы Будде о ее спасении… Если не помочь ей, она умрет».