Пляска Чингиз-Хаима - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Они даже не способны взять в толк, что это не наша вина, — втолковывал Шатц, — что это Папа не захотел шевельнуть пальцем. Если бы Папа Пий XII сказал хоть слово, у нас по крайней мере было бы основание не убивать этих евреев. Алиби… Все, что нам нужно было, это алиби, чтобы не убивать их. Кстати, я собственноручно ни одного не прикончил! Но нет, Папа не протянул нам руку. Мы не получили оснований, и пришлось их убирать. А теперь мы оказались оккупированы. Гут, они ведь оккупировали Германию, все эти пять миллионов…
— Шесть, — уточнил Гут.
— Пять с половиной… В конце концов, какое это имеет значение. Знаете, однажды ночью он явился и потребовал от меня, чтобы я дал клятву, что до конца своих дней буду есть только кошерное. Я теперь не смею взять в рот даже ломтик ветчины… Если так дальше пойдет, он меня доконает. У меня впечатление, что он хочет, чтобы я перешел в иудаизм.
Вот уж неправда. Я всегда уважал религиозные убеждения других. И у меня нет ни малейших намерений запрещать моему другу Шатцхену лакомиться ветчиной. Но когда так близко сживаешься с кем-нибудь, в конце концов обязательно перенимаешь некоторые его вкусы и привычки. Это называется миметизм, один из великих законов природы. К примеру, ни для кого не секрет, что, когда возвращается миссионер, пробывший в Китае лет пятьдесят, глаза у него чуточку раскосые. Вполне естественно, Шатцхен перенял у меня некоторые привычки, некоторые черты характера. Вечером в пятницу он даже готовит кое-какие наши кушанья. Чолнт, цимес, гефилте фиш. Пытается сгладить, да что там, исправить совершенное. Братается с нами.
— Вы слишком зациклились на этом, — заметил Гут. — Вам надо бы провести некоторое время в какой-нибудь арабской стране, пройти, так сказать, дезинтоксикацию.
— Вы полагаете, что, имея на руках эту серию убийств, я могу себе позволить отпуск? Строго между нами, Гут, я ведь даже не очень-то огорчен этим. Это позволило мне пересмотреть свои представления.
— Если нам удастся поймать преступника, ваше фото появится во всех газетах.
Вид у Шатца стал очень обеспокоенный, но это он зря. Он так изменился за эти годы, что его никто не узнает.
— Так что мне сказать этим господам? — поинтересовался Гут. — Барон фон Привиц очень настаивает: он уверяет, что вы получили приказ принять его.
— Никаких приказов. Министр действительно звонил, но я в это время отсутствовал.
— А что с журналистами?
— Скажите им, что я…
И тут возникаю я. Надо меня видеть: длиннющее пальто, покрытое белой известкой, волосы торчком, каждый волосок как застывшая молния. Я сажусь на стол Шатца, кладу руки на колени и небрежно покачиваю ногой.
— Скажите им, что я… занят! — рычит Шатц. Гут выходит. Я сижу на столе. Хюбш, уткнувшись носом в бумаги, скребет перышком. Шатц берет со стола стакан и наливает шнапса. Нерешительно бросает взгляд на Хюбша и незаметно предлагает его мне. Я отрицательно качаю головой. Шатц не настаивает и выпивает сам. Секунды три он пребывает в некоем сомнении, потом наклоняется, украдкой открывает нижний ящик стола и достает пакет с мацой. Вытаскивает из пакета опреснок и протягивает мне. Но я не поддаюсь на соблазн. Мой друг вздыхает и кладет пакет обратно в ящик. А когда выпрямляется, обнаруживает, что Хюбш стоит и с безграничным изумлением наблюдает за ним. Комиссар багровеет. Нет ничего неприятней, чем быть застигнутым подчиненным в момент интимных отношений с дорогим тебе существом. Шатц взрывается:
— Хюбш, какого черта вы шпионите за мной? Что вас так заинтересовало?
Писарь опадает на стул, облизывает губы и молча качает головой. Вид у него совершенно ошарашенный. Похоже, он убежден, что шеф сошел с ума. Но надо признать, что картинка эта: комиссар полиции с умоляющей улыбкой предлагает мацу еврею, которого нет в кабинете, — слишком большое испытание для государственного чиновника, почитающего предписания и начальство.
— Гут слишком молод, — бормочет комиссар. — Ему не понять. Он же не знал всего этого. Не отведал всех тех несчастий, что отведали мы… Верно?
Я не реагирую. Позволяю Шатцу обхаживать меня. По-прежнему сижу на столе, положив руки на колени, и безразлично болтаю ногой. И отмечаю, что комиссар с каждой минутой все больше пьянеет. Хюбш в ужасе прячется за своими бумаженциями.
— Мы ведь так настрадались… А?
Я киваю. Он прав. Когда я думаю о том, что мы, евреи, внесли в сознание немцев, мне становится нехорошо. У меня сердце обливается кровью.
— Но ведь мы были вынуждены подчиняться, — не унимается Шатц. — Мы всего лишь исполняли приказы…
И он опять протягивает мне стакан шнапса, но я с достоинством отворачиваюсь.
— Скотина, — бормочет Шатц.
Нет, нет, я не имею ничего против еврейско-немецкого сближения, но оставляю это для грядущих поколений. Пока что я отказываюсь забыть. Вы же знаете, что это такое — настоящий комический темперамент: у меня потребность смешить. А в Германии, можете мне поверить, пока еще есть идеальная публика для комика-еврея. Если вы не верите мне, можете перелистать иллюстрированное приложение к «Санди Таймс» от 16 октября 1966 г. В Берлине у нас теперь есть раввин Давид Вейц — он приехал из Лондона. Так вот, как он сообщил английской газете, больше всего его поразило и немножко огорчило — цитирую: «то, что берлинцы показывают на него пальцами и смеются, когда он выходит из синагоги, и так продолжается, пока он не дойдет до дома». Как видите, я ничего не придумываю, и наш долг, еврейских комиков — всех шести миллионов, — оставаться здесь и смешить немцев до тех пор, пока они наконец не получат оружия более мощного, чем смех.
Шатц угрюмо заглотнул шнапс. У меня иногда возникает ощущение, что он меня ненавидит. Впрочем, мы, евреи, всегда страдали манией преследования, это всем известно.
— Злопамятный, как ведьма, — бурчит комиссар.
Хюбш оторвал нос от бумаг и боязливо скосил глаза на шефа. Бутылка шнапса уже почти пуста. Чувствуется, Хюбш обеспокоен. Он знает: на руках у них серьезнейшее дело и обер-комиссару необходимо быть на вершине своих интеллектуальных и моральных возможностей.
Зазвонил телефон, Шатц берет трубку.
— Мое почтение, господин генеральный директор… Нет, пока, к сожалению, никаких улик, никаких следов… Я поставил патрули вокруг леса Гайст, допросил более трехсот человек… Запретил вход в лес всем гуляющим, всем любителям сильных ощущений… Вы же знаете людей… Просто из любопытства!.. По моему мнению, их несколько. Организованная банда, возможно религиозная секта… Господин генеральный директор, я не могу помешать мировой прессе поносить нас. Они опять суют нам в нос Дюссельдорфского вампира. В конце концов, это даже смешно; вот уже сорок лет всякий раз, когда они хотят облить нас, немцев, помоями, они вытаскивают Дюссельдорфского вампира. Могли бы придумать за это время что-нибудь…
Я прошелся по кабинету. Насвистывая, лицо безразличное, выражение отсутствующее. Комиссар бросает на меня испепеляющий взгляд.
— Да, господин генеральный директор. Я немедленно приму его. Я не знал, что он от вас. Да, и постараюсь умиротворить журналистов, буквально сейчас же побеседую с ними. Их там десятка два. Мое почтение.
Шатц бросил трубку на рычажок. Он взбешен, и ему нужно на ком-то сорвать злость. Сейчас он способен швырнуть в меня чернильницей. Между прочим, он лютеранин. А они страшно боятся демонов. Они их столько сожгли.
— Хюбш.
— Яволь.
Хюбш вскочил и ждет приказаний.
— Я неоднократно просил вас не вытирать перо о волосы. Это омерзительно. Вам необходимо проконсультироваться у психоаналитика.
— Яволь.
Шатцхен вышел. Хюбш с секунду еще стоит, мысленно обсасывая указание начальства. Сосредоточенно рассматривает перо, задумывается, потом с унылой гримасой вытирает его о волосы и садится. Я все больше и больше укрепляюсь в мысли, что у него никогда не было женщины.
А у меня чувство брошенности. Ощущение, будто меня вытолкнули в темноту, заперли в душной темной комнате, где в каждом углу таится угроза.
Подсознание, я не пожелал бы такого своим лучшим друзьям.
4. Человеку свойственно смеяться
Как могу, пытаюсь убить время. Погрузился в грезы. Думаю об Эразме, Шиллере, Лессинге, о великих наших гуманистах. Натурализоваться — это еще не все, надо знать, чем это тебе грозит. В Соединенных Штатах, чтобы получить гражданство, нужно сдать экзамен, доказать, что ты знаешь историю страны, которая принимает тебя в свое лоно. Мне, как вы понимаете, беспокоиться нечего, я свой экзамен по истории уже сдал, получил что причитается по полной программе. Вы можете мне не поверить, но что меня до сих пор потрясает, так это красота Джоконды. Вообще шедевры — крайне любопытная вещь, вы не находите? Не находите, что в них есть что-то гадостное? Нет, это я так, к слову пришлось. Представьте себя вместе со всей вашей семьей в яме, в которой вас сейчас закопают; а теперь смотрите на автоматы и думайте о Джоконде. И вот тут вы увидите, что ее улыбка… Тьфу! Омерзительна.