Время смерти - Добрица Чосич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Воображение — это обманчивая сторона человека, это — наставник в заблуждении и фальшивости, тем более лукавый, что он не всегда играет эту роль…
Он шептал, но не мог не слышать:
— Я предлагаю, Розмарин, наше отечество назвать подлинным его именем: опанчество, то есть земля, по которой только опанки ступают. Которую только опанки видят. Которую только опанки слышат. Только опанки чувствуют. Понимаете? Я не согласен. Я погибаю только за своих. А что такое наша молочность, Саша? Наша молочность в том, чтоб нас не валяли в возне за свободу. Хватит. Да здравствует озлобождение. А диписклина, Саша? Диписклина — солдатская жердина, то есть достоинство. Лезь, Митке, мне под мышку, тащи два яблока, не зрелые, не зеленые, а самое время погрызть. Найти человека — вот в чем смысл войны. А попробуй-ка найди его в казарме. Нет, лучше пусть найдут его в штанах. Нет, ребята, не в деньгах дело. Важна игра. Не важна победа, важна драчка. Играем и деремся. Да здравствует поколение игроков и солдат! Слава Дон-Кихоту!
…ибо, если бы воображение было непогрешимым показателем лжи, то тем самым оно было бы непогрешимым показателем истины…
Иван шептал, но не мог не слышать:
— Каков закон во вселенной — это единственно важно. Во вселенной сейчас царит небольшой хаос. Да, небольшой хаос в кровеносных сосудах. Что тебе самому хотелось бы держать в руках: корону или женскую грудь? Не спеши отвечать. Грудь. Грудь. Грудь. Значит, вы пессимисты. Пролетариат и наука спасут мир. Когда на земном шаре не будет эксплуататоров и эксплуатируемых, тогда не станет и войны. А что, Усатый, будет с теми, у кого нет ни пролетариата, ни науки? Кто там не верит в прогресс? И ты всерьез веришь, будто все сербы будут носить ботинки и галстуки? Кого ты приукрашиваешь? Я вам говорю: после нас идет смешное поколение. Я заявляю: презираю потомков. Тушите свет, зорю сыграли. Завтра нам Дон-Кихот на «Голгофе» покажет.
…У этой гордой власти воображения… есть свои счастливые и несчастные, свои здоровые и больные, свои богатые и бедные, она заставляет разум верить, сомневаться, отрицать, у ней есть свои безумные и свои мудрецы…
Иван шептал, но не мог не слышать:
— Тушите свет, честное слово, дежурный идет. Я понимаю, что вы знаете все детали винтовки, но из каких деталей, господа, состоит мужчина? А женщина? Голая женщина? Спорю на пять нарядов, что двадцать восемь с половиной процентов Студенческого батальона не видело голой бабы. Вы слышите, кавалеры? Я знаю детали, которыми мы отличаемся. Ты и этого не знаешь. Гасите свет, дежурный в пятой. Вселенная — это тайна. И отечество тайна. И женщина тайна. Хватит метафизики, сегодня ночью сдадут Валево. А падет Валево, падет и Белград. А потеряем Белград, вот они и в Крагуеваце. А займут Крагуевац, то Нишу защиты нет. Молчать, пессимисты! Но Скопле не отдадут, мы здесь. Я готов руку отдать за что-нибудь сладкое. Ради кусочка маминого торта я готов напасть на Вену. А я — за пирог с вишнями. Это червовый, амба. Это бубновый, милый. Капитал приносит человечеству беды и войны, тиранию и невежество. Эх, мне б сейчас в руки одну из тех сударынь, что мы в прошлое воскресенье встретили. Англия виновата в войне…
Все слова разлетелись, рассыпались во всеобщем смехе. Иван перестал читать.
Между тюфяками кто-то изображал кобылу командира батальона подполковника Душана Глишича, а другой, верхом сидевший на нем, — вылитый Глишич, выряженный Дон-Кихотом; они мчались между тюфяками; Глишич — Дон-Кихот, размахивая руками, вопил:
— Каждый способен погибнуть за отечество! Каждый!
Они валялись по тюфякам, рыча, хохотали до слез; «начальник училища подполковник Глишич» задыхался:
— Вы живы и вам не стыдно! До каких пор вы думаете жить, я вас спрашиваю, Розмарин?
Иван улыбнулся, вспомнив, как он пришел записываться и как Глишич сказал: «Ты прав, парень, не важно, что ты слепой. Раз ты слепой, значит, шваба не увидишь, меньше пугаться будешь. Стреляй проворней и помни: каждая сотая пуля должна кого-то задеть».
Дверь с грохотом распахнулась: влетел дежурный офицер, подпоручик Кровопий. Дон-Кихот и его конь рухнули среди замерших весельчаков.
— Вы знаете, мать вашу, когда зорю сыграли? Вы знаете, господа хорошие, что значит издеваться над подполковником сербской армии, героем Куманова, офицером, у которого два брата-офицера погибли за отечество? Вы, книголизы! Души чернильные! Смирно!
Многие вскочили и в нижнем белье вытянулись возле своих тюфяков. Иван остался сидеть и чувствовал, как стучали набрякшие жилы в висках и жар обжигал щеки; оскорбление застилало глаза, делало все нереальным. Богдан Усач тоже не встал; он сидел как сидел, только устроился поудобнее, даже развалился и принялся расчесывать усы. И Бора Валет не поднялся, он собирал карты на одеяле. Данило История стоял навытяжку и пинал Ивана ногой, дескать, вставай. Может, он и встал бы, если б История не пинал его ногой. История пнул его еще раз, посильнее, и Иван подполз к краю тюфяка, чтобы дежурный лучше его видел; он сам дежурного Кровопия не признавал из-за брани в адрес матери и сестры. Сестры. Он его попросту не желал видеть. Ему вспомнилась банка с вареньем из ежевики, присланная вчера матерью в посылке. Без труда он нащупал банку в сундучке и, стоя на коленях у края соломенного тюфяка, изо всех сил запустил чуть начатую банку варенья в рожу, которая оскорбляла его сестру. Банка попала в столб, где висели винтовки; осколки стекла и брызги варенья осыпали Кровопия. Дежурный офицер подпоручик Драгиша Илич по кличке Кровопий, самый жуткий гад среди офицеров Голубых казарм в Скопле, лютый враг Студенческого батальона, ладонью вытирал лицо, размазывая ягодный сок; глаза у него лезли из орбит, он разевал рот, как рыба, вытащенная из воды. Отфыркнул с усов жижу, посмотрел на свой мундир.
Грохнул хохот, шеренга подштанников заколебалась, загремели винтовки.
Это испугало Ивана, и он онемело застыл на своей половине тюфяка. И продолжал стоять, когда все уже улеглись, проворно юркнув под одеяла. Он смотрел на распахнутые двери в глубине комнаты, куда шмыгнул этот человечек, карлик в офицерском мундире. Гудел и трещал свет в огромных лампах, в цилиндрах, которые пробили чердак и крышу.
— Ложись, Иван, — схватил его за руку Богдан Драгович, Усач, и он понял, что потерял очки или кто-то их сбросил, потому что комната уплыла куда-то на край света и до бесконечности уменьшились тюфяки и лежавшие на них люди, как в минувшем сне.
— Очки твои упали у сундучка, — подсказал Данило Протич по прозвищу История.
Иван возил ладонями по доскам пола; нащупал очки и водрузил их на нос. Винавер кричал ему:
— Браво, Кривой! Твой подвиг классически иррационален!
Богдан Усач тянул Ивана за рукав, укладывая. Когда он накрылся одеялом, Богдан приподнялся и сказал:
— Ребята, у нас во взводе никто не швырял банку в подпоручика Драгишу Илича. Абсолютно никто. Ни в коем случае. Идет?
— Конечно, идет. У нас такого не было. Понятия не имеем. Не признаемся.
Гудит, угрожает, стонет казарма. Мрак накрывает винтовки и глаза. Дыхание рождает ужас неизвестности и надежду на законы товарищества. Ивану захотелось плакать. После пятидесяти шести ночей, проведенных в этой казарме, вот таких же ночей, сегодня впервые почувствовал: вокруг дышали его товарищи.
2В строю все десять рот Студенческого батальона, во главе шестой роты стоит по стойке «смирно» Богдан Драгович, смотрит в затылок Ивану Катичу и видит, как тот дрожит.
Всю ночь он продрожал в бессоннице, не реагируя на уверения, что ему нечего бояться, он может быть совершенно спокоен, никто здесь его не выдаст. И он сам не должен сознаваться. «Ни в коем случае ты не должен признаваться, что целился в Кровопия. Глишич и эти сабельники должны понять, что мы не только грамотные. Мы обязаны эти глупые милитаристские головы заставить понять, что такое человеческое достоинство и солидарность. Ты понимаешь, Иван? От тебя зависит, сумеет ли Студенческий батальон весь, без увиливающих, почти целое поколение сербской интеллигенции, прежде чем погибнуть, одержать хотя бы маленькую человеческую победу в казарме. Это очень важно», — принимался он нашептывать ему и до и после прихода офицеров в спальню с требованием назвать «того, кто запустил в подпоручика Илича при исполнении им служебных обязанностей смертоносным предметом». Богдан крепко держал Ивана за руку и чувствовал все колебания и муки его души; он уловил, когда тот готов был встать и признаться; и тогда еще крепче сжал пылающую его ладонь и придавил ее к тюфяку. Иван молчал на все убеждения. Когда все уснули, он с неприятным упорством вперил в Богдана вопросительный взгляд своих раскосых, подернутых влагой, полных грусти глаз. Но хмурился, если Бора Валет говорил: «Тебе, Кривой, если нас Дон-Кихот к блохам посадит, придется выучиться играть в покер. Ты самый интеллигентный у нас во взводе, и жалко будет, если ты не станешь моим партнером. Надоели мне эти деревенские крохоборы, которые играют только ради выигрыша». А когда Данило История во время утреннего туалета укоризненно заметил: «Если смотреть объективно, то лишено смысла, да и нечестно, Кривой, быть несерьезным в эти дни», Иван впервые заговорил после того, как банка с вареньем разлетелась о столб над головой Кровопия: «А разве я сделал что-нибудь несерьезное?» — «Да. Мы потеряли Мачву, под угрозой падения столица Сербии, а ты дежурному офицеру в казарме разбиваешь голову. Пускай он Кровопий, но он сербский офицер». — «А что, если для меня на моей родине есть что-то важнее ее столицы?» — У него дрожали губы, когда он это произносил. Богдан восхищенно смотре на него: есть у него своя идея, у этого Катича. И накинулся на Историю, заставил того умолкнуть, не оставляя Ивана ни на мгновение; нежно, по-братски уговаривал его выдержать, восхвалял его подвиг, убежденный, что рождается бунтовщик. Тот, кто осмелился бросить в казарме в подпоручика банку с вареньем, завтра найдет в себе смелость швырнуть бомбу и в своего короля. Многие революционеры по происхождению не были пролетариями. И Энгельс по происхождению буржуй. И Маркс жил по-буржуйски. Дмитрий Лизогуб и Кропоткин были дворянами. Великий бунт рождается разумом; волнения желудка и сердца легко угасают. А Иван головою восстал против буржуйской казармы. Только чтоб он не оказался мягкотелым, по-господски изнеженным и сумел вытерпеть несколько оплеух.