Время смерти - Добрица Чосич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глубокой ночью, измученный напрасными розысками Джордже, он набрел на единственную в городе гостиницу, где для него не нашлось ни номера, ни постели. Горничная предложила скамью в коридоре. Вукашин вытянулся на ней, накрывшись с головой мокрой пелериной. Он должен спасти Ивана. Должен!
13Взрыв разбил дремоту Вукашина, где повторялось и длилось без конца судилище в Верховном командовании и где непрерывно, сменяя друг друга, возникали Иван, Милена, Джордже и каждый сам по себе шагал вдоль Сербии на столе судебных заседаний, они возникали из нее промокшие и мокли, мокли до костей. Окоченевший, он сполз с деревянной скамьи, добрался до двери гостиницы: мутное низкое небо лежало на крышах и трубах, а по улице катился поток беженцев. Над толпой неслись возгласы:
— Где они? Близко уже. Куда вы? Бога побойтесь! Туда, куда и ты завтра отправишься. Я от дома не уйду. Мне тоже не больно-то и хотелось. А только швабы колют штыками всех, кто под руку попадается. Вешают и насильничают.
На западе громыхали пушки; каждый новый взрыв давал толчок реке беженцев, катившейся по улице.
— Доброе утро, Вукашин!
Он словно не узнавал своего товарища по партии Любу Давидовича[55]: удивленно смотрел на человека, который в нынешних обстоятельствах может кому-то желать доброго утра.
— Верховное командование покидает Валево. Переезжает в Крагуевац. Правительство и мы тоже перебираемся в Крагуевац.
— Господи боже, почему? Вчера об этом не было и речи.
— Обстановка резко ухудшается. Швабы спешат. Как твоя дочка?
— Это-то и ужасно! Я с ней только успел поздороваться. А госпиталь эвакуируется?
— Я знаю, что тяжелораненых не на чем вывозить из Валева. Наш вагон уходит в девять. Меня на рассвете поднял Пашич. Пристал, чтобы мы немедля, любой ценой создали коалиционное правительство. Старый прохиндей проталкивает свою новую комбинацию национального согласия. Мне предлагает портфель министра просвещения, а тебе — экономики.
— Мне?
— Тебе. Ему ничуть не мешают твои соображения, которые ты вчера высказал. И ярость, которую испытывают к тебе престолонаследник и генералы. Он решил заставить тебя замолчать и прибрать к рукам. Ты ведь знаешь, он всегда был мягок сердцем к грешникам и непокорным.
— Что ты хочешь этим сказать? — Шарканье ног заглушало слова собеседника.
— У Пашича ничего просто не бывает. Сейчас, когда Александр с его офицерами видят в тебе предателя, ему только на пользу, что ты его старый противник. Однако именно ты, Вукашин, сейчас ему больше всех нужен в министры. Торопись, поговорим в поезде. Будь на вокзале ровно в девять.
Разрывы снарядов заставили его прийти в себя. Давидович исчез в толпе беженцев, и он даже не заметил когда. Вернулся в гостиницу. Поспешно схватил пелерину, шляпу и трость, выскочил на улицу и, пробиваясь сквозь толпу женщин и стариков, сквозь стада коров и овец, сквозь сутолоку беженцев, ринулся к госпиталю. Впереди — он никак не мог его догнать — быстро шагал крестьянин с большим мешком и голубыми досками, высоко над его головой устремленными к небу.
А вдруг Милена останется в Валеве с госпиталем? Неужели можно ее оставить, чтоб она попала в плен? Как ему уезжать?
На спине высокого, согнувшегося под тяжелым мешком крестьянина голубые доски вспарывали низкие тучи, кромсали оголенные сливовые сады, холмы. Гибнет держава, а мужик спасает какие-то голубые доски. Какое мелочное безумие! Он вынужден смотреть на эти голубые доски, он ступает по лужам, а голубые доски на спине мужика как-то вдруг исчезают в госпитальной суматохе, в стонах раненых и криках санитаров, которые поспешно выносят их и укладывают в телеги.
Вукашин остановился, не зная, где искать Милену. Легкораненые, способные передвигаться, на костылях и с повязками на голове, сами выбирались из здания госпиталя, накинув шинели, одеяла, простыни. Останавливались, смотрели в небо, прислушивались к грохоту пушек, обменивались взглядами, в которых зиял ужас. Он проталкивался вперед, расспрашивал санитаров и врачей, где Милена, ни у кого не было времени отвечать, все только отмахивались. Задыхаясь, он сумел пробраться в госпитальный коридор. Носилки с ранеными прижали его к стене. Где ее искать? Никто не слушал его и не обращал на него внимания.
— Доброе утро, папа. — Голос дочери испугал его.
Он молча смотрел на нее: руки в крови, в глазах — безнадежность.
— Ты не спала сегодня?
— Нет. Все время привозили раненых.
— Я очень боюсь за тебя, Милена. — Он умолк, глядя на ее забрызганный кровью передник.
— Мы пока живы, папа. Ты когда уезжаешь?
Он помолчал, шепнул:
— А ты, милая доченька?
Она вздрогнула и нахмурилась. Возле них стояли носилки с мертвым солдатом в нижнем белье. Посиневшее лицо, открытый рот и тот же запах.
— Неужели именно тут мы будем стоять? — шепотом спросил он.
— Куда ж деться? — Взяв за руку, она потянула его в сторону.
А он не смел удержать ее руку, подавленный этим деловитым, грубым прикосновением. Его оглушали стоны, крики персонала, брань, висевшая в воздухе. Чем ее обрадовать?
— Как Владимир? — спросил осторожно.
Она испуганно посмотрела на него: может, он что-нибудь слышал?
— Пишет? — спросил он тише.
— Вчера утром он кинулся к нашему пулемету. Что было потом, не знаю.
— Храбрые люди умеют беречься. Не бойся.
— Забыла тебе сказать, вчера я видела твоего брата из деревни. Он ищет сына, Адама. Очень уж несчастным он показался мне, этот твой брат. Мой дядя. Тебя он нашел?
— Нашел.
— Меня потрясла его скорбь по Адаму. Теперь я сама буду следить. Почему ты хмуришься?
— Да нет. Почему я должен хмуриться? Адам — твой второй брат.
— Что между вами произошло? Ты мне так и не объяснил, почему мы не ездим в деревню к деду. Вон тот дядька с голубыми досками, он приехал вместе с дядей Джордже и тоже ищет своих сыновей, рассказывал мне о деде. Вот будет у меня отпуск — поеду в деревню.
— Конечно, надо поехать. Как можно скорее. Ты знаешь, что Верховное командование сегодня оставляет Налево?
— Знаю. На рассвете начали эвакуировать госпиталь. Видишь, легкораненые сами идут на вокзал!
— А ты?
— Я остаюсь с тяжелоранеными.
— Разве нет возможности быть с теми, кто эвакуируется?
— Это невозможно, папа. Остаются два врача и три сестры. Кто-то должен пожертвовать собой — ведь раненых несколько сот.
— И ты решила себя принести в жертву? Ты полагаешь, это разумно и необходимо, Милена? — Он положил руку ей на плечо.
— Разве я могу, папа, поступать иначе?
— Да, да. — Он задыхался, молчал, глотая воздух: вот оно, это самое, — мы иначе не можем. Мы должны только так. Неужели и она тоже уже должна? Он посмотрел ей прямо в глаза. — А что, дитя мое, будет с тобой, когда сюда придут швабы? — Положил другую руку ей на плечо, судорожно обнял, приблизил свое лицо. — Что будет с тобой, девочка? — шептал он, погружаясь в ее глаза.
— Что будет с ранеными, пусть то же будет и со мной. — Взгляд ее дрогнул, она умолкла. Подбородок ее дрожал, она зашептала — Я понимаю тебя, папа. Но я не могу по-другому.
— А как мне оставить тебя здесь?
— Сколько раз ты мне говорил: «Мы кому-нибудь должны отдать себя, Милена».
На лице ее не было укоризны.
— Да, верно, — прошептал он.
— Я слышала, будто Владимир ранен. — Слезы хлынули у нее из глаз. — Его привезут в госпиталь, а я убежала. Представь, каково ему будет.
Она положила голову ему на грудь, но только на мгновение, и стремительно, испуганно отдернула.
— Я должна остаться.
— Да, я понимаю тебя, девочка. Я понимаю твою любовь. Благодаря такому эгоизму существует мир. Продолжается, длится именно благодаря такой силе. Такой несправедливости. Так все устроено.
— Ты оправдываешь меня, папа?
— Не надо обо всем говорить до конца. Я понимаю тебя. — Он смотрел на ее слезы. Судорога сжимала ему горло.
— У меня руки грязные, мы не можем обняться. Прощай, папа. Поцелуй маму. Утешь ее как-нибудь. Она вырвалась у него из рук и медленно пошла по коридору, натыкаясь на санитаров и раненых, высыпавших из палат.
Он сделал несколько шагов вслед за нею, побуждаемый движением крови, и остановился. Нахлынувшая новая толпа раненых выбросила его на лестницу почти в беспамятстве.
У госпитальных ворот он натолкнулся на крестьянина с голубыми досками за спиной. Этот сгорбленный, обезумевший человек напомнил ему кого-то. Он хотел обойти его, но тот закричал:
— Стой, Вукашин! Что ж ты меня не признаешь? Я Тола Дачич. Хоть ты и важный господин и самого господа бога за бороду держишь, давай поздороваемся по-соседски. Пока не уехал ты в Париж, мы тоже кое-что значили. — Он вытирал мокрую ладонь о рубашку под гунем[56]. — Дай бог здоровья, Вукашин!