Книга отражений. Вторая книга отражений - Иннокентий Анненский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гамлет-художник не жалеет Гамлета-человека, когда тот оскорбил красоту.
Шумная риторика Лаэрта и бесвкусие его гипербол так раздражили Гамлета, что он соскакивает в могилу Офелии и готов тут же драться с ее братом… даже быть засыпанным заживо – что хотите, – только пусть замолчит этот человек. Но через какой‐нибудь час Гамлет уже кается: он – больной, он – сумасшедший человек, и только этим можно объяснить, что он не оценил благородной красоты Лаэрта. И может быть, Лаэрт кажется ему при этом красивее именно потому, что сам он, Гамлет, проявил себя так неэстетично.
Итак, Гамлет символизирует не только чувство красоты, но еще в сильнейшей мере ее чуткое и тревожное искание, ее музыку…
Гамлета походя называют гением; вспомните за последнее десятилетие хотя бы Куно Фишера300 и Брандеса301. Но что же это за гений без специальной области творчества? Если Гамлет гений, то это или гениальный поэт, или гениальный артист.
IVСтрадающий Гамлет? Вот этот так не умещается в поэта. В страдании Гамлета нам чувствуется что‐то и несвободное и даже не лунатичное. Страдание Гамлета скучно и некрасиво – и он его скрывает. Содержание пьесы и даже легенды достаточно объясняют нам личную трагедию Гамлета, и я не буду повторять их здесь. Но мне обыкновенно казалось, что Гамлет, красиво и гениально рисуя пороки и легко вскрывая чужие души, точно бы это были устрицы, всегда что‐то не договаривает в личных откровениях.
Между Гамлетом и призраком есть неподвижная, но растущая точка. Есть мысль, которая так никогда и не сойдет у Гамлета с языка, но именно она‐то должна связывать ему руки: эта мысль делает ему особенно противным Клавдия, болезненно-ненавистной мать, и она же разжигает его против Лаэрта в сцене на кладбище. Дело в том, что поспешный брак Гер– труды не мог не накинуть зловещей тени на самое рождение его, Гамлета. Недаром же ему так тяжело смотреть на едва заневестившуюся Офелию. Старая Офелия и молодая Гертруда создают в его душе такой спутанный узел, что Гамлет стоит на пороге сумасшествия, а в этом узле, как режущая проволока, чувствуется еще и Клавдий – не столько убийца, сколько любовник, муж, даже отец, может быть… его отец… Не этот Клавдий, так другой… где ручательство, что Гертруда… если… Послушайте Лаэрта:
Будь лишь одна во мне спокойна капля крови,То я подкидыш, мой отец отцом мне б не был,И непорочной матери челоКлеймом блудницы прожжено.
(IV. 5, 113 слл.)Гамлет перед отправлением в Англию загадочно называет Клавдия матерью.
ГамлетВ Англию?КорольДа, Гамлет.ГамлетХорошо.КорольДа, если б ведал ты намерения наши.ГамлетЯ вижу херувима, который их видит.Итак, едем в Англию. Прощай, мать дорогая!КорольНет, Гамлет, любящий отец твой.ГамлетМать. Отец и мать – муж и жена;муж и жена – одна плоть; а потому: мать.Итак, едем в Англию.(Уходит.)302
(IV, 3, 45 сл.)Тайна рождения его, Гамлета, решительно ни при чем во всех откровениях призрака. Разве он‐то сам мог ее знать, этот доверчивый и румяный феодал, которому еще снились левкои, когда сок белены уже добирался до его сердца.
Некоторый повод к нашей догадке насчет мысли, которая отравила Гамлету существование, – мог подать Бельфоре.
Драматург несомненно был знаком с его повестью. Гамлет представлен там ведуном, и вот в Англии он бросил замечание, что у короля рабский взгляд. Король был очень заинтересован словами датского принца, особенно когда перед этим другие слова его, которые казались окружающим столь же безумными, оправдались самым неожиданным образом. Но послушаем рассказ:
Король обратился к матери и тайно отвел ее в комнату, которую запер за собою. Он просил ее сказать, кому обязан он своим появлением на свет. Королева, уверенная, что никто не знал о ее связях и проступках, клялась ему, что только один король пользовался ее ласками. Он же, достаточно уверенный в справедливости слов датского принца, пригрозил матери, что, если она не ответит ему по доброй воле, он заставит ее отвечать силой. И тогда она призналась ему, что подчинилась когда‐то рабу, который и был отцом короля Великой Британии. Это и удивило и изумило его. Но он скрыл все, предпочитая оставить грех безнаказанным, чем подвергнуться презрению подданных, которые, может быть, тогда не захотели бы иметь его своим правителем (из книги К. Р.) 303.
Слова эти ясно доказывают одно: Шекспир имел в своем распоряжении мотив мучительной неизвестности рождения и даже с тем его оттенком, что человек, хотя бы и дознался о позорящей его тайне, не разгласит ее, а, наоборот, постарается затушить.
Между тем для Гамлета, который смотрел на отца как на олицетворение красоты и доблести, – затуманение этого образа не может не быть страшно мучительным. Не быть уверенным в том, что отец для него точно отец, – это для Гамлета, с одной стороны, ослабление обязательности мстить, а с другой – вечная угроза оскорбления.
…А если подлецом кто назовет меня?Мне череп раскроит? Клок бороды мне вырвав,Швырнет его в лицо мне? За нос дернет? ГлоткуЗаткнет мне словом «лжец». Когда б кто это сделал!304
И это не риторика. Это весь ужас прозреваемой возможности.
Что такое мать? Гамлет уходит корнями в Ореста. А для Эсхила рождавшим был еще отец, а не мать – τιχτει ο θρωσχων305.
Один из последних по времени критиков Гамлета пишет о трагедии его имени следующее: «В ней есть все, что потрясает, ужасает, трогает и умиляет сердце человеческое: ужасы и злодейство, вероломство и измена, преданность и любовь чередуются в чудных изображениях. Но надо всем этим господствуют и всему этому дают смысл и тем увеличивают значение вековечные гамлетовские вопросы. Такова эта трагедия»306.
Слова Юрия Николаева весьма характерны для суммарного суждения о Гамлете: в них, кажется, есть все, что только можно сказать об этой трагедии, а между тем далеко не всякий читатель и зритель Гамлета ими удовлетворится. Признаюсь, что меня лично Гамлет больше всего интригует. Думаю также, что и все мы не столько сострадаем Гамлету, сколько ему завидуем. Мы хотели бы быть им, и часто мимовольно переносим мы его слова и музыку его движений в обстановку, самую для них не подходящую. Мы гамлетизируем все, до чего ни коснется тогда наша плененная мысль. Это бывает похоже на музыкальную фразу, с которою мы заснули, которою потом грезили в полусне… И вот она пробудила нас в холодном вагоне, на миг, но преобразив вокруг нас всю ожившую действительность: и этот тяжелый делимый нами стук обмерзших колес, и самое солнце, еще пурпурное сквозь затейливую бессмыслицу снежных налетов на дребезжащем стекле… преобразило… во что?.. То‐то во что?..
В сущности, истинный Гамлет может быть только – музыкален, а все остальное – лишь стук, дребезг и холод нашего пробуждения с музыкой в сердце.
Бранд-Ибсен
Бранд
Во всяком подневольном сообществе, будь то государство или каторжная тюрьма, – неизбежны и свои властолюбцы.
У властолюбия, кроме профессионалов, бывают и дилетанты, бывают непризнанные гении, неудачники, а нередко и жертвы.
История насчитывает несколько властолюбцев парадоксальных, Посейдон выбивал их своим трезубцем прямо из выжженной скалы – покуда эти люди без прошлого были, кажется, только стратегами.
Но меня интересует сегодня совсем другая разновидность типа.
Мои властолюбцы не имеют ни гения, ни даже инициативы, это скорее одержимые, это – властолюбцы маниаки, и притом не столько трагические герои, сколько страстотерпцы.
Их властность определяется одной идеей – нравственного порядка. Войдя в них извне и уже готовая, в виде слов, эта идея мало-помалу выжигает из их сердец все, что ей в помеху, чтобы через самого человека стать кошмаром и наваждением для его окружающих.
Меня интересуют Бранды, люди с широкими плечами и узкими душами, люди, для которых нет смены горизонтов, потому что неподвижная волчья шея раз навсегда ограничила для них мир полем их собственного зрения.
Этих людей, наверное, не выбивал ни из какой скалы Посейдон, но зато их на славу стачал сапожник, дивно пригнав каждого Бранда по его колодке.
Я сказал идея, так как у меня не было другого столь же полного слова, но магической формуле Бранда далеко до нравственной идеи, которая всего чаще с таким трудом вырастает в душе человека, сначала перепутываясь с другими и пробивая, наконец, их гущу.
У Бранда не идея, у него формула, написанная на орифламме: читайте и поучайтесь. «Будь цельным. Не надо половинчатости. Да или нет».
Получил свою формулу Бранд по наитию, ибо так хотел Бог, его избравший.
Но формула – не идея. В идее, пока она жива, т. е. пока она – идея, неизменно вибрирует и взрастившее ее сомнение – возражения осилены, но они не убиты.